Углы обзора (рассказ)

Декабрь 4th, 2008 by admin

Подспудно я всегда хотел сбежать. Вероятно, с самого детства. Размытые стекла, пыль в солнечном воздухе. Наверное, все же не с самого детства. Там какое то подобие быта: еженедельная уборка в квартире, относительно молодая и бодрая мама, то злая, то добрая – волны наследственности постепенно подкатывали. Минимум мебели и вещей, среди которых порядок держался не последним раненым бойцом на передовой, а образцовым, бравым выкормышем царской суворовской школы. Были блины. Ребенок с повышенной кислотностью и болезнью печени, мамой, правда, всегда преувеличиваемой, мог съесть не больше трех-четырех, но радость от присутствия при процессе приготовления помню ярко. Блинный замес, жижица плавно течет на сковороду, обильно смазанную маслом, даже политую – именно так, иначе пригорит. Были воскресные гулянья. Был самокат. Были шашки и шахматы. Были «видики» по рублю, с высоко прыгающими мастерами единоборств. Была школа с парой друзей и парой-тройкой любимых учительниц. Было всегдашнее ощущение, что чего-то недостает. Идеальный быт я вижу в домашних запахах, теплом фартуке готовящего, гостевых традициях, улыбках и общей пригожести дома. У нас был грустный быт. Но немного был. Очень скоро его не стало. Мама помалу улеглась на диван и с невероятной ленцой вставала с него, чтобы сделать необходимейшие дела, без которых жизнь вовсе бы замерла. Грустный быт это не копящаяся пыль или недостаток еды, хотя это тоже было. Грустный быт это общее затемнение жизни. Это скрип половиц, в момент, когда ты и так уже загрустил. Это физически наблюдаемое замедление жизненных процессов. Потом время полетело, убыстряясь, и особенно ужасало то, что темный фон не сменяется хотя бы мельканьем.
Подспудно я всегда хотел сбежать. И сбегал – локально, местно. Моим набегам подвергались семьи друзей, где, слава богу, ко мне были милостивы, и я вволю засиживался в их мире, мире благоденствия, как мне тогда казалось. И вправду. Дома я ругался с мамой, в основном, по внешне незначительным поводам, которые, однако, мне были очень важны – я не хотел, чтобы утлая ладья нашей квартиры сползала в пропасть отчаяния. В гостях были друзья, их улыбчивые и хлебосольные родители и их гости, там был необходимый отрочеству шум, какого дома я не имел. Позже сам приносил домой, к неудовольствию домашних, этот необходимый мне шум в виде странной, резкой и сложноорганизованной музыки. Домашние – это мама.
Еще я хотел сбежать к отцу. В моем сознании того времени Челябинск, отец, его окружение и местоположение представлялись неким объемным полусказочным королевством, внутри которого можно все, в котором тебе легко и свободно живется, и можно не думать о голодающих примерно в это же время африканских неграх. Внутри королевства было множество областей с сияющими навстречу тебе улыбкой родственниками. Было много загородных дач. Сейчас мне хочется их вспоминать, как, наверное, вспоминали свои дачи буниноподобные эмигранты первой волны – с беседками, верандами, купальными кабинами и барышнями, бродившими среди акаций, закрываясь от солнца зонтиком. Были интереснейшие книжки, взрослые и детские, взрослые – больше. Был букулёр, который делал папа – очень насыщенный бульон с огромным количеством вкусного мяса. Были почти ежедневные весело проводящие время компании дома. На даче обычно чаевничали допоздна, выпивая по шесть-восемь кружек вкуснейшего чая. Особенный вкус его достигался благодаря добавлению к заварке листочков с кустов смородины, за которыми я тихонько ходил на охоту в соседние заросли второй половины нашего дома, занимаемой председателем облисполкома, будущим губернатором Петром Суминым. Был маленький кинотеатр, сопряженный со столовой на втором и третьем этажах, развевающиеся портьеры у открытых балконов, дружелюбные буфетчицы, вкусные лимонады и мороженое, была наружная каменная лесенка, ведшая прямо на крышу, где можно было играть и загорать. Но туда никто не ходил, кроме меня, и еще долго казалось, что нагретый солнцем гудрон, которым была залита крыша, и в котором я оставлял маленькие свои следы – это только мое достояние, подчеркнутое моим единоличным присутствием на уровне четвертого этажа.

***

Текущий год начался как-то по-дурацки, впрочем, эта характеристика вполне в духе того, как промелькнул ушедший. Высвечено было немало деталей, до того намеренно мною задвинутых в угол для забытья. Свет на них упал, можно сказать, внезапно, – думалось, арлекины-представители этих прозрачных предметов уже смирились со своей участью остаться в прошлом. Но нет, сейчас они возвратились в настоящее, и стоят, нависая надо мной, от этих теней трудно дышать. И не только от них. Несмотря на всю, почти неподъемную силу эмоций весны прошлого года, я, тем не менее, знал – дышать не перестану, знал это на некоем неосязаемом информационном уровне, уровне из тех, какие называю «внечеловеческими». Сейчас я полон другим знанием – свобода выпрастывается из под моих пальцев напряженным потоком, но я сдерживаю ее, загребаю обратно, обнимаю, прижимаю к себе, создаю вокруг себя поле, не дающее уйти. Всегда нуждаясь в свободе, принося на ее алтарь немало даров, и заслуженно пользуясь результатами – я в последние пару лет ощутил вовсе не насыщенность, но всё возрастающую потребность в ней. Сейчас она мыслится мною как свобода пилигрима – летящего куда хочет. Ключевое слово моего состояния – «неподвластность».

***

Так вот, к слову, после листочков смородины. Дача была не особо большая, но места в ней хватало даже многочисленным компаниям. Заросли каких-то колючих кустов, узкая тропка меж ними, усыпанная камушками, по ним больно ходить босиком – острые. Небольшое крыльцо с лесенкой, у двери хорошо стоять под навесом и смотреть в дождь. За дверью – что-то вроде прихожей, с диваном, креслом и телевизором. Окна во всю стену. Еще две комнаты, большая и малая. Где-то под полом есть сверчок, не дает спать и дядя Толя греет воду и льет кипяток в щели у стенки. Сверчок живучий. Кухня маленькая, но туда набивается много народа, пьют кто чай, кто вино, курят в открытое в ночь окно. Папа не курит. Папа очень сильно курил в армии, потом бросил. Сейчас разгар перестройки. 1988. В моде значки с надписями про гласность и ускорение. Мне 11 лет, через год где-то на Земле родится Ася, но я пока ничего не знаю об этом, на мне шорты и цветастая широкая рубаха, я очень люблю отца, вижу его по моим меркам мало – только на летних и зимних каникулах. Поздний вечер, кухня, отцовские друзья, хмельной и счастливый папа обнимает меня своей огромной лапищей, и значок «перестройка», приколотый к рубахе, больно вонзается иглой в кожу. Но мне все равно. Я улыбаюсь и прижимаюсь к отцу. Фиксированный момент счастья, пришпиленный навсегда к памяти. Еще одна бабочка в энтомологическую коллекцию Мнемозины.
Вместе с этим значком в паре почему-то вспоминается еще такое. Когда я впервые приехал к отцу после его миграции из Перми в Челябинск, предстояло познакомиться с Галиной Лазаревной – его тамошней спутницей жизни, а затем и женой. То была противоречивая, любящая веселиться женщина, любительница попеть народные песни в кругу товарищей. У нее была какая-то природная неприязнь к «непростым» людям и подчеркнутое противопоставление их сложности своей, якобы глубинной, деревенской простоты, которая сводилась к пересказам «а вот у меня мама…» и прочим народным мудростям. Если некая вещь была хотя бы чуть иррациональна, у Г.Л. сразу срабатывал эффект непонимания и неприятия. Еще она была невероятно, патологически экономна и запаслива, что на деле местами превращалось в скаредство, приводившее к порче многих «запасенных» продуктов. При всем том она была работяща, к старости несла бремя ухода за моим немощным отцом и принимала деятельное участие в судьбе подруг детства, ломанных-переломанных жизнью. При первой встрече она подарила мне, ребенку, довольно забавный сувенир. Насколько помню, основу его составлял мультяшный тандем «волк-заяц», то ли это было нарисовано на дощечке, то ли звери были кукольными, не помню. К руке одного из них была приделана открывалка с круглой резиновой заглушкой, которой надо было закрывать открытое, чтобы не выдыхалось. Подарок заинтересовал, но оставил в недоумении, и я спросил, что же мне с этим делать, тетя Галя ответила – «ну, будешь минералку открывать, лимонад». Как ни странно, вещь эта не потерялась и по сей день, вот уже много лет я открываю ею пиво, если изредка пью его дома.

***

Амплитуда движения маятника, на который, так случилось, намотаны мои нервы, в последние два года была особенно широка. В местах потолще – натягивалось, расшатывалось, отдельные нити лопались, но иллюзорная целостность оставалась – для большинства окружающих я оставался тот же, что был. Натяг касался основ самого существования, присутствия на земле, и, хоть я и пробовал на прочность свое бытие в минуты особенно острого предощущения пустотности последующей жизни, изнуренные моим постоянным нахождением «в садах других возможностей» ангелы-хранители все же делали еще одно героическое усилие – и я оставался побыть немного еще. Остальные раздерганные места нервных узлов были более тонки, они рвались – и вслед им отказывали внешние приметы жизни. Рвалась социализация, логические связи между мыслями и поступками, связи внутри поступков и внутри мыслей, с прогрессией росли недоумения и неумения, не хотелось ни спать, ни есть, ни пить. Однажды весной мы были с Асей в гостях у общего друга, атмосфера была приглушенная, мы не бесились, не шумели и не орали песни, как это бывало в другие дни, когда наш круг был шире, тихонько сидели и смотрели фильм, пили вино. Фильм назывался «Русалка», нет особого смысла пересказывать его содержание, упоминаю для того, чтобы передать одну вещь из сюжета. Молодой человек, в которого, как водится, влюблена героиня, был очень состоятелен, шикарная квартира, деньги практически не считает, но абсолютно на них не зациклен, работает в некой медиа-группе, шоу-бизнес, совещания, модные костюмы, галстуки, вечерние тусовки в дорогих клубах. Днем все в порядке, он решает вопросы, встречается с людьми, вечером – проводит время в клубах, где обязательно почти каждый день немало выпивает. Так вот, когда градус достигает критической для него степени, начинается экзистенция – ему необходимо что-то решить с собой. На поверхность поднимается то, что в течение дня замалчивалось, утрамбовывалось внутрь, вся неспокойная душевная начинка, тотальное разочарование жизнью, все швы наружу. И он идет по ночному городу в поисках смерти – ступает в потоки машин, прыгает с моста, его пока хранит небо, машины разъезжаются, из воды его чудом спасает та девушка. На следующий день все начинается снова – утро, душ, сигареты, кофе, работа, блеск шикарных офисов, совещания, деловые обеды и вновь близится вечер. Я подробно рассказал эту ситуацию потому, что узнал себя в той самой, почти нескончаемой экзистенции.

***

Светлоголовый мальчик в светлом костюме, десятый класс. Серьезные глаза, очень озорной, худенький, симпатичный, чистый, начитанный. Обычный ход на выпускном письменном по литературе – выбор свободной темы, сочинение по любимой книге. Любимая книга – «Путешествие дилетантов». Длинное, от души, со всеми запятыми, сочинение, в котором со всех углов обзора рассмотрены все главные герои, оценка «отлично». Книгу прочитал в 15 лет, у отца, когда гостил у него на летних каникулах, проникся, потрясло, и выпросил, чтобы забрать с собой в Пермь. Книжка вся испещрена галочками на полях, огромное количество подчеркнутых строк и целых абзацев, многие мальчик помнит наизусть. Две детали. В конце книги, карандашом, его рукой написано: «вот это любовь!». В конце сочинения он написал – «я хочу, чтобы меня в жизни постигло такое же чувство». Ну и ясно ведь, господа, что это рассвет жизни, и ангелы с чертями не могли остаться равнодушными к желанию, которое, к тому же, было не вполне определенным – раздолье для вариантов трактовки. И мальчику на всю жизнь выпал странный жребий – жребий и Мятлева и Ладимировского сразу.

***

Включить из маленьких колоночек, Рита отдала, спасибо – а то не на чем слушать на работе, включить длинную эмбиентную композицию Моби, и вернуться на пять лет назад. Когда так же сидел на работе один, напротив Башни на Комсомольской площади, в музыкальном киоске «Гравицапа», тогда еще не поставили дверь, не сделали салон, и все внутреннее пространство было полностью моим. Было лето. К вечеру я покупал себе пару пива, садился у окошка, включал ту вещь Моби, очень объемно, расслабленно звучащую в улицу – это очень подходило к вечернему летнему городу, начинался легкий дождь. Блики, лужицы, ролики, улыбки, леденцы, парочки – над всем этим растекался удивительный и прекрасный атмосферный саунд – все это фиксировалось на камеру моего зрения, на кинокамеру в виде окошка, старомодный раструб, а иногда мне нравилось думать о себе как о режиссере и, одновременно, киномеханике, будто я транслирую эти картинки в мировой зал, и так было даже верней, поскольку творился не только монтаж аттракционов, но и наложение музыки, и, главное, лирического восприятия – как зрителей, то есть людей, шедших и смотрящих фильм, так и демиурга, то есть меня.
В то время длился период, когда я никого не любил, был в этом смысле спокоен и блаженен, меня мало что тревожило, только изредка призраки прошлого накатывали, но ненадолго. Я беззаботно жил, немного писал, ходил в кинотеатры, кафетерии, гости, проводил время на челябинских дачах, гулял на паре свадеб близких друзей и время от времени трахал ночами у себя в киоске молоденьких, летних и голоногих, девиц под крутящуюся на пониженной громкости в телеке порнушку.

***

Лето. Летним утром на Нагорном, особенно когда идешь вдоль дома, который местные называют «китайская стена», возникает ощущение сонного курортного городка. Мне нужно идти до Ипподрома и сесть на дурацкий автобус №2 – иначе до Паркового не доехать, если хочешь сэкономить на пересадке. Сейчас он потащится до Стаханова, потом вернется на Гознак и только потом доберется до моей остановки «Пожарского». Но это ничего – у меня есть наушники и Lykke Li в плеере. Я улыбаюсь под Let it Fall, а во время Little Bit я позволяю себе вспомнить обстоятельства прошлого лета. Миловидная, строгая женщина-кондуктор светлеет лицом, когда в автобус входит девчушка-дочь. Усаживает на свое сиденье и о чем-то расспрашивает. Во взгляде – сложнейший концентрат чувств: забота и беспокойство, внимание, радость. Рядом со мной присела старушка в платочке. Она сидит так, будто ее вовсе нет, на краешке, очень собранно – вот это вот стариковское желание занимать как можно меньше пространства, «дорогу – молодым», готовность отступить. Спустя пару остановок она отсаживается подальше – видимо, испытав дискомфорт от музыки, громко играющей в моих наушниках. А я минутой раньше поймал ощущение, что мне хочется положить руки на поручень, уткнуться в них лицом, и думать о том, как это невыносимо – то, что люди стареют. Но ощущение проходит, в плеере продолжается жизнь, и Lykke Li своим очень нежным красивым голосом поет Dance. Dance. Dance. И я опять думаю про начало прошлого лета. Как сейчас помню. Если спошлить, то можно сказать избитую фразу «словно в замедленной съемке». Мне всегда было дело до романтики, ха. Ладно. Автобус №10. Лето. В моей жизни что-то многовато автобусов. Автобусов, лета, поездов и артефактов, относящихся к датам, как тема к реме. Остановка «Локомотивная». Я вхожу и встаю в центре, у окна. Это сейчас память намеренно замедляет действие, наделяет его значительностью; память знает все, что происходило и не происходило потом. А тогда – просто повернул голову и увидел летнюю ее. 9 июня. Асе очень идет быть летней, зимой она смешная, знает это и изо всех сил до самых холодов носит легкую одежду. Помню, на излете осени, шмыгая носом, отчаянно убеждала меня, что совершенно не холодно и даже жарко, распахивала курточку и шейный платок, лицо при этом разгоралось румянцем простуды – она заболевала…
Она сняла наушники, встала с сиденья, подошла ко мне. Несколько слов, и ей выходить на «ДКЖ». Я смотрю вослед, улыбаюсь, и чувствую, что внутри, исподволь, робко и несмело, почти незаметно для общего состояния, начинают работать области, ответственные за сильное чувство, области, о существовании которых я забыл несколько лет назад. И я отчетливо знаю – мы совпали в пространстве не случайно, небу было нужно, чтобы было все, что происходило и не происходило потом.

***

Каждый раз, когда мне случается поставить, в наушниках или колонках, Aalien Pat Holman, альбом First Psychodelic Alims Action – те самые две композиции, которые крутились прошлым летом безостановочно, на repeat, пока я неделями лежал на кровати и смотрел в потолок, – сразу вновь возникает особенное ощущение в горле, что-то вроде чуть сдавленной сухости пополам с легкой анестезией. Такое ощущение – это привкус прошлого лета, когда я пил антидепрессанты, чего ранее не было никогда. Но даже тогда я еще не знал: будущий год порвет меня на куски, и те таблетки покажутся такой милой и невинной радостью.

***

Мы добрели до дома, было время прощаться. Последние полчаса я шел, не видя ничего и никого вокруг, максимально сконцентрировавшись на впитывании Асиной торопливой речи, ее забавных apartez, жестов, да и просто желая усвоить как можно больше из любимой огромной вселенной, плывущей рядом. Обняв ее, я несколько мгновений внимал запаху Асиных волос, потом мы улыбнулись друг другу, и она исчезла. Очнувшись, минут через пять я почему-то зашел в подъезд, поднялся наверх, посмотрел на дверь, за которой она жила, немного постоял и вновь спустился вниз. Следующее, что я увидел после выхода из подъезда – снег. Некоторые окна были освещены и свет, как-то искоса, лениво падая оземь, высвечивал недвижимые квадраты снежной пыли. Еще он сочился из темноты над моей головой, сочился, ложился в квадраты, наполнял следы новым веществом. Следы мерцали под пучками света, и немногим позже исчезали, отмененные метелью. Я продумывал множество вариантов поведения, и, памятуя о том, что всегда оступался, перебирал все ходы с особой тщательностью. У дома был вид разбомбленного сарая, он казался нежилым, снег вокруг в картину жизни не добавлял, и только мужик, неподалеку выгуливавший собаку, как-то очеловечивал все вокруг. Доставая непривычные для складок моей одежды сигареты и неумело закуривая, я думал об удивительном сочетании в Асе продуманной легкомысленности, что внутри семантики уже создавало внутренний диссонанс этого словосочетания и той самой порывистости, импульсивности, которая, по логике, должна бы продуманность исключать. Еще мне вспомнился убийственно пронзительный рассказ Газданова «Вечер у Клэр», очень текучий, напоминающий одновременно уплывающую из рук серебряную нить и переливающийся лунный свет на мелких волнах у каменного берега набережной Камы. Та мучительная и прекрасная игра, более мучительная конечно, нежели прекрасная, каковой представлялись отношения героев, очень напоминала наш с Асей сюжет, не без поправки, правда, на время и неконтакт возраста. Итак, снег. Снег мне не нравился своей неубедительной обстоятельностью. Параллельно размышляя еще и об этом, я медленно шел в сторону проспекта Ленина, потом свернул вправо и, задумавшись, не заметил, как оказался уже на остановке Хохрякова, рядом с университетскими общагами и зашел в аптеку.

***

В моей жизни часто и во многих случаях происходило так, что я платил наивысшую цену за то, что другим доставалось даром. Сейчас думаю – это одна из особенностей моей натуры – я хотел дорого платить за дорогое для меня. Я лил кровь, рассыпал мешки с рубинами, силой мысли изменял окружающие ландшафты, мне нужно было всё здесь и сейчас и навсегда. Поэтому гармонии не было, сквозь пальцы утекал песок взаимоотношений. Мне искренне желалось как-то нивелировать это обостренное чутье жизни, искренне хотелось научиться обыгрывать мир изнутри него самого, но попытки выхода отчего-то были не менее болезненны, получалось как в одном из старых текстов – «давай-ка исподволь все разорвем, разнесем, да так, чтобы не осталось ничего, кроме слов любви». Мне была нужна предельная, искренняя честность, очищенная от плевел поверхностного. Действительность отвечала – «так не живут». Я делами доказывал, что простые радости мне тоже не чужды, и за моей сложностью достаточно хорошей, наивно-улыбчивой простоты и легкости, но при этом не желал расстаться со своей глубиной, в то время как мои любимые люди, однажды заглянувшие в мою бездну, не решались идти рядом, боясь не соответствовать. Мои любимые не могли понять главного – стоило им ответить – и бездна мгновенно схлопнулась бы до точки на горизонте, до той точки, которая была необходима для творчества, не больше, а сложность и глубина обернулись бы своими умиротворенными сторонами.

***

Не помню, быстро ли приехала «Скорая», вроде бы недолго была в пути. Я лежал в забытьи, временами чуть выныривая сознанием на поверхность. Поначалу были какие-то уколы, несколько, три или четыре. Несмотря, что доктор был опытный, после капельницы и уколов на сгибе правой руки у меня осталось темное месиво вместо кожи – синяк, скоро, впрочем, дней через десять, прошедший. Видимо, врач торопился и потому не попадал сразу в вену. Мучительная процедура промывания желудка. Забавно, что они связали мне руки за спиной, так принято, чтобы исключить невольное сопротивление, но это было лишним, двигаться я почти не мог, и только остервенело отплевывался от трубки, к явному неудовольствию молодого доктора, сидевшего рядом напротив, литрами лившего в меня воду. Интересное ощущение – страшнейшая слабость, тело будто не твое, безвольное, несильное, и голос не свой. «Лееша, у тебя голос стал как у девочки» – сказала Рита, когда они с Денисом приезжали ко мне в больницу. Не знаю, отчего – от трубок ли, или съеденных таблеток, или еще от чего. В приемном покое за полночи прокапали еще девять или двенадцать бутылок капельниц, я пытался считать, но как-то то путался, то немножко спал. Поначалу, видимо, по какому-то недоразумению, меня положили в одноместную, чистую палату, до утра я пролежал там, в необходимом одиночестве, смежив веки и думая об Асе. Я пытался представить себе ее спокойный сон, правильную геометрию комнаты, распахнутую, может быть, форточку, небольшой беспорядок, заколку в виде тряпичного цветка. Она как-то говорила мне, что все еще летает во сне, я пытался представить и это, мне удалось, и несколько минут я был счастлив.

***
Моя жизнь – на ладони передо мной. Я беру ее, смотрю на свет, сыплю песком обратно в горсть. Я спокоен тем спокойствием, которому пока не могу дать имя. Мне нравятся отчаянно зеленые деревья за окном. Все чаще наблюдаю рождение дня из хмурых утр, когда сдержанное удивление – как из не предвещающих радости сумерек рассвета получается солнечный день и ясное утро? – перерастает природу вопроса и превращается в удивление самой жизнью. Моей жизнью. Которую я жил как умел. Нет, далекий незнакомый друг, не сэкономили мне несколько лет, не слышался четвертый туз в прикупе. Цветочки, фильмы. В синематеке шел дождь, «идите в зал с зелеными плафонами», час с небольшим идут короткометражки, «будет какая-то интересная тематика?», желудок урчит под музыку, увлажненные глаза на фильме «Толя». Небо моей жизни смотрит на меня, словно размышляя – падать сверху или притянуть к себе. Я открываю дверь и выхожу в июньский снег. Но мне хорошо под ним, он успокаивает, ведь внутри меня есть отчетливое знание того, что летом должно быть тепло – следовательно, он пройдет. Складки земли разгладятся, сухое горло марта я буду вспоминать с улыбкой, мое вечное неистовое доверие к жизни, мои вечные семнадцать. Я оставлю только самое важное, оно навсегда теперь со мной, вся моя история имен – это и есть те константы, которые я, останавливаясь в поисках, оттого что нашел, не забуду никогда. Выигрывать можно не только в финале. Я знаю силу слов и их набат.

***

Как много ее во мне, правы друзья. Я этим, в общем, почти счастлив. Мне всегда без труда удавалось вызывать желанный облик на обратной стороне век закрытых глаз, но с открытыми глазами у воображения часто возникали проблемы. Сейчас затруднения как-то отпали сами собой – по первому требованию сердца, в нужной точке пространства появляется силуэт Аси и, спустя пару секунд, я отчетливо вижу ее улыбающееся или задумчивое лицо. Она входит в мою комнату, поправляет занавески или проводит рукой по спинке стула, присаживается рядом. Мы можем говорить или молчать, неважно, главное, что она здесь, возле меня – и я почти физически чувствую ее уютное тепло. Был период, когда, не слыша рядом ее легкие шаги, не видя ее лица – я забывал, как дышать, не помню, как проживал без воздуха те дни и недели. Еще мельком иногда вскидывается такая неясность – вот остаются какие-то тактильные ощущения, вкус и запах от человека – прикосновение ладони к волосам, этот прохладный шелк, подушечки пальцев к коже руки, ну вы поняли, так вот, насколько это остается с нами, когда человек этот исчезает из нашего племени и переходит в те местности, о которых мы ничего не знаем наверняка? В трамваях разъезжают второстепенные олимпийские боги, на Разгуляе после оптической подмены кажется, что слышен звонок конки, на окраинах крошится асфальт под поступью времени и молдавских гастарбайтеров, похмельные работники групп быстрого реагирования робко покупают карты памяти в салонах связи, стержни свежего воздуха вонзаются в носоглотки весело смеющихся людей, гуляющих по проспекту Ленина, раздавленный моей детской ступней на Смолино жук-пожарник давно пророс в траву, трава переродилась несколько раз и растет вновь, солнце над городом стоит безжалостное, ночами в сторожке, глядя на Луну, тот самый помощник демиурга из «Головы-ластик» запускает рычаг, от которого крутится колесо жизни. Происходит много чего, это даже не муравейник, возведите каждое движение каждого муравья в неограниченную геометрическую прогрессию и наложите все это слоями друг на друга много раз – вот что происходит, пока недвижимые оболочки лежат под землей, или летят пылью над Гангом, что же осталось? Остались ли те осязания, те ощущения, останется ли во мне, ушедшем, память хотя бы о нежности кожи на ее лице, и запахе ее волос, и – главное – останется ли в ней что-то такое обо мне, хотя бы ощущение руки в руке, пусть уже тактильно неуловимое, от меня, когда меня не будет, когда я окончательно засну возле мертвых героев Хэмингуэя? Ася напомнила мне как-то фразу Лимонова, что «жизнь – сама по себе – бессмысленный процесс» и я горячо согласился с этим, всегда так считал, и наполнял свою жизнь тем, что, по моему мнению, придавало ей смысл. Мне кажется бесконечно важным жить в памяти тех людей, кого я любил, это представляется мне единственным для человека способом достичь бессмертия.

***

Комсомольский проспект – огромная коса с длинным древком срединных аллей и лезвием Башни. Сколько наших следов утоплено в нем, не перечесть. Капли дождя, жесты, летящие улыбки, круглые теплые слова, говоримые нами в пространство, заполненное дыханием города. Контуры наших силуэтов вложены друг в друга, я чувствую легкую зыбь воздуха, когда прохожу сквозь очертания твоей фигуры. По этой почти неуловимой дрожи узнается – ты была здесь прежде, именно в этом секторе, и сейчас я заполняю его своим телом, вхожу в тебя. Неизвестно, созвучны ли эти мысли еще кому-нибудь, мне наплевать, я знаю главное – в этом городе есть ты. И где-то сейчас звучат твои легкие шаги, звонкие каблуки или тишайшие тапочки-балетки, адресаты твоих улыбок сияют в ответ, ты открываешь чьи-то двери, ты вбираешь в себя тепло этого города, чтобы отдать его по первому слову нравящихся тебе людей. Внутри твоих снов мы летаем вместе с друзьями на деревянных самолетах, и встречный поток воздуха треплет волосы и обдувает наши смеющиеся лица. И так будет всегда.

Полет без времени (сборник миниатюр)

Декабрь 4th, 2008 by admin

детали

Так не очень быстро вдруг потянулись дни.
Шлепая смененной на работе «второй» обувью по растаявшей слякоти, чувствую предательское «гвоздь у меня в ботинке пострашнее фантазий Гете», только вместо гвоздя – прореха. Мы уже выясняли, не помню с кем и где, но весьма обстоятельно, и в течение нескольких дней, что есть люди, из которых время прямо-таки сыпется. Как песок в маленьких песочных часах. И вот, по дороге на обед, вдруг подумалось – в сущности, мы все состоим из прорех. Так можно назвать наши уязвимые места. Эти прорехи необходимо латать, хотя бы потому, что человек, упустивший большую часть причитающегося золотого песка, становится прозрачным. Глаза окружающих постепенно перестают видеть его, а он проходит сквозь тела других людей, не задевая.
Года четыре назад я ездил в одно не очень далекое место на электричке. И так вышло, что, не дождавшись поезда в обратную сторону, пошел пешком по путям до следующей, более дружелюбной станции. Почти сразу же начался мост, такой массивный, укрепленный мост через водохранилище. Я остановился посредине его, и не мог долгое время оторваться от открывшегося вида, будто «Урал впервые», думая «боже мой» и отчаянно жалея, что нет фотоаппарата. Серое небо вдали смыкалось с серовато-синим туманом реки, темноватая вода была будто бы изнутри наполнена светлым дымом, а вдоль берегов стояли несколько огромных судоходных кранов, и все это дышало излетом осени – морозным, острым воздухом четырех часов дня.
Так вот, время там, на том мосту, отсутствовало вообще, все выглядело так, словно я попал в одну из тех лакун, которую вскоре должны были начать разрушать лангольеры. Когда человек один – он гораздо чаще ощущает этот timeless flight. Если б я был с кем-то – мы просто стояли бы и внимали красоте, но я был один и в моей душе звенела пустота – пустота верхней части песочных часов.

Вы правы – так важны детали.
Детали, микроосколочки жестов, слов, нежная незаметная путаница. Как она сидела тогда за столом, поставив ногу на приступочку, и подъем ступни так был изящно выгнут, или, еще, это полуслышное «больно», или разорванная фенечка, многозначительно оставленная там, откуда была взята тремя месяцами раньше. Или, еще, беззащитный взгляд в глаза, когда я равнодушно уходил в улицу, в темно-хмурое закамское утро. Моя нетерпеливая жажда опередить время. Поиски сходства. Нет, к нам не залетала в окно канарейка в одном и том же месяце, в двух несмежных странах.

Ночные мысли.
Сначала, пока не отточенным ходом, подумалось, что я давно стал тенью того себя, что был лет десять назад. Но истина в другом. Я и десять лет назад был таким. Тенью возможного человека, который был задуман родителями при рождении.

ОРЗ – мой любимый диагноз с детства.
Сумма времен моих детских болезней известна в полном объеме, пожалуй, только маме, сам я уже мало что помню. Но вот эти звуки – ОРЗ – слышатся мне как некое приятное для слуха их сочетание, уже освобожденное от физиологического негатива, возвращающее в отрезок, называемый детством: старое ватное одеяло, тогда еще новое, простеганное квадратами, которые в жару начинали казаться ромбами; вкусный чай с малиной; ненавистное горячее молоко, которое ты любил только холодным, а сейчас все наоборот; прорывающийся кашель, мягкая прохладная рука на твоем горячечном лбу; ты не ходишь в школу, а любимые книжки – вот же они, рядом. Твоя обожаемая нелепая собака сидит на столике у кровати, топорщит синтетическую шерсть, мамин силуэт скрывается за пределами комнаты (опять принесет молоко!), а ты в это время, вскочив на минутку, проверяешь, на месте ли ключ от тайничка с твоими тогдашними сокровищами.

Визиты и сонеты,
гостевые книги, резервации чести, «и остановки только у пивных ларьков». Шум, почти не наигранное веселье, остро приправленная бессмысленность происходящего, «стальные руки-крылья и вместо сердца – пламенный мотор». А ночами по-прежнему снится прошлое, которого не было.

Сумбурное. Вместо музыки.
Меня все очень устраивает: все эти разговоры в icq, «Живом Журнале» посредством почты, счастливые смс-ы; меня устраивают даже мои личные разговоры последних двух лет. Никакой грусти, никакого «нас нет». Любые радости мне очень доступны, я млею, когда мне удается переспорить первокурсницу. Мне многое, очень многое удается, я хотел бы увидеть результаты победы в споре. Но все-таки хочется еще и видеть лица посчастливей. Надуманная счастливость/несчастливость некоторых не в счет. Слава Богу, у большинства остальных – хорошие, надежные лица мальчишек или девчонок, пишущих на стене радостную надпись, или, черт с ним, делающих «зажигу» на потолке подъезда. Но и через них мне нужно переступить. Так, небольно. Без того, чтобы они видели мое лицо. Пусть на своих местах останутся кадры счастья. Выблевать всю разудалую бесхитростность еще в свои глупые девятнадцать, про которые, оказалось, до сих пор разговаривают меломаны – про твои девятнадцать, когда ты работал в легендарном музыкальном салоне «Букиниста», вместе с Сашей Антоновым, который нынче до недавнего времени был главой юношеского отделения «Урал-Грейт», но сейчас не об этом. Когда-то потом – бешеный чувак под названием Митрич, это мне уже позже – насчет его бешенности сказал Леха Колупаев, наш милейший сказочный филологический травокур, закончивший филфак на четыре и пять, и, как самый незащищенный, посланный потом в армию лейтенантом – наш Митрич, который перевел нам тексты пары альбомов Van Der Graaf Generator, а потом таким непринужденным мною встреченный на концерте Петра Мамонова, с сигаретой в зубах. Даже этот наш Митрич, казалось бы, никогда не перестанущий пить водку, образумился и женился и стал скромен. Ничего. Ничего. Ничего. В этот раз все будут так счастливы, что особая, кафкианская, свежесть дыхания – позволит нам свободно дышать в горах. Удивительно еще, что я не пою.

Моя внутренняя Бирюса.
Если бы я мог писать. Да, если бы я мог писать. Что было, если б я мог писать? Счастливо? Как-то еще? Звенели бы приятным перезвоном колокола в моей «внутренней Бирюсе»? Летом так было бы радостно прогуливаться по соседней с выходом бетонке, разговаривая по телефону и заслуженно улыбаясь? Мне было бы всегда двадцать два? А если бы я перешагнул, дурачась, тот ненадежный и невысокий бортик в общаговской высотке, тогда что, вообще не было бы ничего? Совсем ничего не было бы? «И ничего не будет, как не было» – этого тоже не было бы, а? Какие тяжелые отношения с сослагательными возможностями. Какие тяжелые отношения со случайностями виноградного вина. Быль/небыль разымает изнутри: как же так? Что же могло быть взамен того, что не случилось?

Погасшие маяки.
Заметил, когда мне особенно «не очень» на душе – начинаю перечитывать книги воспоминаний об ушедших хороших земляках. Или их книги. Стихи Решетова. Ранние рассказы Льва Давыдычева – «Старик и его самая большая любовь», «Всегда втроем», «Мамино слово». Его поздние рассказы, о внучке. Я помню ее немножко – ходили в детсад в одну группу. Серьезная кругленькая девочка. И две фигуры в длинных пальто, в вечереющем воздухе – Давыдычев и мой отец, разговаривают о чем-то. Что еще. Воспоминания о Соломоне Юрьевиче Адливанкине – «Еще волнуются живые голоса». Живые голоса тех, кто пытался меня чему-то научить в Университете. Филологи все. Воспоминания о Римме Васильевне Коминой – «Римма». За этими, тоже угасающими, голосами встает тот самый Дух Университета, о котором так любят говорить, что он утрачен, забывая о преемственности поколений, но, думается мне, все-таки небезосновательно – ведь Время, как изменилось само Время. Я читаю эти воспоминания, сквозь призму личного знакомства с тем или иным преподавателем – и, наблюдая со стороны за собой, вижу, как изменяется, быть может, предвзятое, мнение мое. Вот они, та плеяда старых Учителей, преподавателей, умели «жить в сцеплениях». Мы уже не умеем.

Мы не умеем жить в сцеплениях,
Когда один волчок крутит другой
И память поступательная поколения
Вперед во времени передает свой непокой.

Так то, други.

Черты болезненной тайны.
И вправду, чем дальше – тем верней я ощущаю, что все, касающееся меня в этой жизни, приобретает черты болезненной тайны. Мне хочется все больше проводить времени одному. Хотелось бы, но как только достигаю этого долгожданного одиночества – оказывается, что я уже совсем разучился быть один. Я стесняюсь людей по двум причинам – одна их часть мне слишком понятна, другая – не понятна совершенно. Но и те и другие, совсем-совсем без исключений, мне кажутся существами высшего порядка, отыскавшими слова, на которые откликаются такие явления, как Счастье, Благосклонность, Порядок, Цель. Одному было бы проще проживать свое одиночество. Меня давно посещают мысли о миграции внутрь себя. Однако оказалось, что экстраверт во мне еще не полностью задушен и прорывается наружу неуклонно, беспрерывная борьба доморощенных Инь и Ян. Как я мог говорить о смысле жизни, если даже не понимаю, что это такое: Жить. Любое столкновение с миром вокруг – прогулка в магазин за хлебом, блуждание с кем-то в заснеженном парке, или посещение концерта – непременно вырывает невосполнимый кусок моей животрепещущей, непокойной душевной плоти. Разговоры по телефону часто кажутся мне слабым эхом либо уже сбывшихся, либо еще не свершившихся событий, будто с тобой говорит слабым, далеким голосом твой умерший родственник, но никогда тем, чем они являются – бесстрастной передачей на расстояние конкретного момента речи. Пустота. Пустота. Пустота. Я вру – не было мне тесно в этой «Точке» в субботу – наоборот, всё и все были прозрачны, я ходил сквозь вас, словно там не было никого. Во мне достаточно своей глубины, чтобы не скучать в компании, но ее слишком много, чтобы спокойно переживать благоговение и священный ужас перед людьми, не чувствующими себя в ответе за симметрию пространства вокруг, форму случайного камня на дороге, в конце концов, за красоту чужих воспоминаний.

О горизонтах.
Да, да, «когда твои горизонты обратятся…» и тому подобный перегар.
Когда-то очень давно, когда мой детский рев на одну продленную секунду прервался от отсутствия воздуха и невозможности вдоха/выдоха, мне показалось, что я умираю. Потом у меня был случай вспомнить мгновение провисания над неизведанной, небытийной стороной жизни. Виной тому была сладкая девочка с невероятными ногами, безумного, мускусного запаха ее тела я позже так же безумно искал в других, разумеется, не находя; когда мы, редко и ненадежно-недолговечно бывали вместе, ее абсолютно доллигейзовое «ах, нет», ее персиковая (простите за банальности) кожа с малозаметным, но таким видимым и больным для моего любящего ока шрамом на лодыжке, неподдающийся описанию запах ее волос, в которые я, уже обессиленный, устало зарывался лицом, ее искренняя неподдельная застенчивость перед моей вздыбленной наготой, и еще многое-многое – в минуты, представлявшиеся мне такими незаслуженными, повергало меня в отчетливо ясное понимание того, что все закончится, лишь только закончится наша обнаженность друг перед другом. Едва застегивалась последняя пуговица, надевалась последняя бретелька, мы становились другими людьми, наши векторы вновь расходились, и было уже совершенно неясно, отчего же только что происходившее сплетение вообще стало возможным. И потом, когда неотвратимость настала, мне вновь почудился тот давний момент детского ужаса перед невозможностью ни вдохнуть, ни выдохнуть, во всяком случае, ощущения были сходны.
…Когда мои волосы будут полностью белы, и смерть моя уже начнет пристукивать своей косой невдалеке, когда моя торопливость замедлится и поступь сменится старческим шарканьем, когда глаза окончательно устанут смотреть на сверкающий мир и капли солнца в весеннем дожде уже не порадуют меня, когда из моей памяти вылетят последние куски памяти – я еще один раз вспомню тебя, моя никому не рассказанная, никому из вас, друзья, не известная любовь. А, так это был другой Рокебрюн. Тот, что в Варе.

А жизнь все замедляет ход.
Что остается вне рамок этой фразы? Пара-тройка пачек фотографий, две-три тысячи попоек с друзьями и не очень, десяток завершенных и незавершенных любовных историй, небольшая библиотека, малозаметные улики деградации? «В жизни каждого бывают минуты…». У меня нескончаемые они, минуты эти. С ними трудно жить.

У человека обязательно должна быть тайна.
Без нее человек тускловат. Она как бы подсвечивает его изнутри. Лучше, когда это естественный огонь, но электричество тоже подойдет. Это может быть глубоко личное осознание чего-либо или сокрытая улика, хранящаяся за дверьми безмолвия, но тайна должна быть непременно, обязательно.

Вброс в игру.
Почему Пастернак когда-то сказал эту красивую странную фразу – «Одна из главных задач детства – привлечь к себе любовь пространства»? Оно и так любило нас. Ласковые лучи, снежинки, которые ловишь ртом. Какие еще могут быть задачи у детства? Задачи помельче: непременно наступить в глубокую лужу, внимательно рассмотреть жука-пожарника перед тем, как его раздавить, попрыгать по крышам гаражей, упасть, сидеть с измазанными зеленкой коленками за обеденным столом, довольно крутя головой в ответ на «съешь еще что-нибудь». В детстве мы доверчиво входили в пространство, и опыт потерь был остр, но необиден, а мир учил нас и воспитывал в традиционных для детенышей млекопитающих правилах, с одной лишь поправкой – мы были людьми и помимо инстинктов, впитывали подложку чувственности. Главнейшее ощущение младенчества – совсем не «Я – есть», а «Мир – большой». Это вброс в игру. Став взрослыми, мы осознаем, что все изменилось. Раньше мы входили в пространство, а сейчас это пространство мы несем в себе. Человек стал Вселенной не в момент своего рождения, и даже не в процессе детского накопления впечатлений, а только в тот миг, когда ощутил ностальгию по ушедшему. Констатация «было и этого, жаль, не вернуть» – она и есть момент взросления. Она и есть тот самый момент исчезновения пространства вокруг, ибо оно уже переместилось внутрь.

В Перми дождь.
…Идти по улицам прошлого, над которыми дождь. И то, всегда странное, ощущение, что вновь ступаешь на камни, помнящие твою еще школьную поступь. Причем ты уже забыл, ты из тысячи прогулок последнего времени именно в этих местах – только сейчас припомнил, что вот. Здесь жила подружка любимой, тут вы «случайно»
встречались, из этой телефонной будки ты ей звонил в тот самый, очень дождливый, вечер, а вот здесь происходил важный разговор. Но это так, на миг. Сейчас много других планов, в том числе сильнодействующих и быстрогубящих, один из которых ближайший – скорее домой, потому что – дождь.

Всегда, будучи в Челябинске,
стараюсь выкроить день одиночества в квартире отца. Этот день мне нужен для погружения в прошлое. Книги прошлого… «Паруса Надежды», «Ничто человеческое…», «Раздумья о врачебном долге» легендарного пермского профессора Вагнера, «И остались жить», старый, вкривь и вкось перечитанный томик Платонова, «Моя жизнь в Ясной поляне» Кузминской, О’ Генри, Цвейг, Теккерей, Сервантес… Ряды, ряды родных книг, в которых ты помнишь даже шрифт. Пара тяжелых фотоальбомов – отец любил фотографироваться, да и куда было без этого в его работе. Пара простых альбомов, тоже больших и тяжелых, куда отец вклеивал свои публикации в «Советской России» и «Правде». Благодарственные грамоты, письма, правительственные телеграммы.
Мне необходимо раз в год окунуться в это вновь – потому что память, потому что сердце и потому что я все еще ищу тот неверный камень под ногой, после которого все пошло не так. Впрочем, не так – лишь по-моему. Отцу, брату, еще кому… – так не кажется, их жизнь сладилась. Коробка с сувенирами. Медали и медальки, письменные приборы, коллекция подаренных значков, фигурки из Каслей, несколько аутентичных комплектов шахмат. Нашел среди всего этого напоминание о себе-ребенке, и содрогнулся от времени, опять оно больно прошло по сердцу, – дощечка «Поздравляю» с картинкой двух мишек, тогда было модно выжигать по дереву, вот и постарался, двенадцатилетний. Фотографии. Красный альбом, название золотыми буквами «Корреспонденту Правды Виталию Ильичу Черепанову». Карточки пятидесятых, шестидесятых, семидесятых… Лица, лица. Какова фактура, неформальная серьезность или неподдельная радость, хорошие, честные лица.
В последние несколько месяцев по чуть-чуть читаю «Зачарованных смертью» Светланы Алексиевич. Монологи тех людей, которые хотели уйти, так как что-то ушло из их жизни. Разное, но ушло, не смогли, не сумели совместить свое «я» с неким особенно терзающим, часто даже недовоплощенным. Но – остались тут, вытащили или передумали, или за ушедших уже рассказывают ближайшие друзья или родственники.
У меня тоже есть некая потеря, общего свойства, устраиваю ревизию в себе и недосчитываюсь все большего. Не только личного. Да хотя бы – той серьезности, улыбчивости – неподдельности лиц на старых советских снимках. Я могу их и не помнить, во мне восьмидесятые должны кипеть, а мне – не хватает. В последние пятнадцать лет мы потеряли множество ощущений – вкус, цвет, слух, ароматы стали просто запахами. И продолжаем все это терять. Это возраст, это середина жизни.

Смерти, наверное, нет.
Ее нет, покуда живы те места, где мы продумывали часы и годы. Пока есть тот комочек много раз переродившейся земли, двадцать лет назад дававший жизнь нескольким травинкам и паре одуванчиков, на которых ты лежал головой, смотря в небо, залитое нестерпимо ярким солнцем, в свои восемь лет. Или пока жива память этих мест о тебе. Или пока вообще жива память – не та, которой помнят любившие тебя, родившие тебя, рожденные тобой, а та, вторичная: «Я помню, как кто-то рассказывал, что один его знакомый сказал такую фразу…» Та память, что сродни нашему общему знакомству на планете через нескольких знакомых человек. Прошлое оживает тем сильнее, чем сильней я его вспомню. Чем четче я его вспомню. Чем детальнее и красочнее его. Вспомню. Смерти, наверное, нет.

Идея. Замысел.
Как рождается идея? Так хотелось бы разведать и объяснить пути ее происхождения, причем объяснить без всех этих «синхронизаций» и «прорывов в истинное бытие». Откуда приходит это внезапно ясное осознание будущего текста? О рождении замысла занятно, витиевато и поэтизировано пишет Паустовский в «Золотой розе», но там все больше сводит к некой «искре», то есть, собственно к «синхронизации», такой термин гораздо позже придумал один заумный и от этого смешной западный исследователь текстов Набокова, написавший книжку «Набоков и потусторонность», по-моему, его фамилия Александров. Помню, когда я попробовал использовать его идеи и термины в наброске своего диплома, меня разнесли в пух и прах. Но что, все-таки, есть замысел? Мне бесконечно импонируют краткие и не стандартизованные объяснения, как вот, например, определение сюжета, данное профессором Бабаевым: «Что такое сюжет? Шел в комнату – попал в другую. Вот что такое сюжет». Но в силу специфики происхождения замысла, то есть, действительного моментного движения в мозгу, связанного с неким положением предметов вокруг или неожиданным сочетанием чувств, выразить словами процесс рождения идеи мне пока не удается. Может быть, это получится позже.

Сильный шепот в телефонной трубке.
Мощный, терпеливо-напористый, полный жизни, но шепот. От стесненности обстоятельствами. Не похожий на шепот в постели, когда больше мягкости и нежности. Есть люди, похожие на голос. Монотонный или прорывающийся, затрудненный дефектом речи или ясный и отчетливый – это всё люди. Люди-голоса, ушедшие или живущие рядом с нами. Узор судьбы – эти вечные квадранты счастья/несчастья – схожи с модуляциями голоса. Вот некоторые потешаются над моей почти вечной серьезностью, а, между тем, «бодрствовать кто-то должен». Кому-то нужно отыскивать нас среди наносных жестов и смыслов. Оставьте мне это мое созерцание, не перечьте мне в усилии понять – что же все-таки с нами происходит. Человек-шепот. Человек не заметный. Не заметной судьбы, без сильных акцентов на разных ее участках. Не включенные поворотники. Дождь. Мотив зайти в кафе – какой? Тот, что это действие ни малейшим образом не отличается от других совершаемых – похода на работу, рабочего дня, встречи с друзьями, свидания с девушкой. Ни в большую, ни в меньшую сторону, равная бессмыслица. В какой момент жизнь человека похожего на шепот опустошается? В какой момент жизни обессмысливаются ее составляющие?.. Ничего не осталось.

Перебираю пачки дисков, ищу, чего бы поставить утром негромко.
И почему-то пронзительно вспомнилось время лет двенадцати назад, когда еще не так много хитиновых пластин наросло на сердце, и музыка входила в него свободно, радовала и вызывала внешние события. Тогда не просто слушали, ею жили. Любая случайность/неслучайность твоей жизни была отмечена музыкальным сопровождением. И эти воспоминания – о той или иной песне или композиции, они не имеют прустовского смысла, когда вкус печенья сложным ассоциативным образом отсылает тебя к, казалось, утраченному фрагменту памяти, но дают возможность сразу, резким вдохом вдохновения вспомнить один миг из себя, тогдашнего.

Allez!
Трудно жить в этом прекрасном и яростном мире.
Вокруг одни фантомы и фантомные боли, когда болит то, чего уже нет.
«И никогда Москва не сможет променять весь шум жизни на шепот одного человека».

К отцу сейчас придет играть в шахматы
такой же старик, записной еврей Ян Натанович Липкин, чья жена была лучшей подругой Галины Брежневой. А пара домашних матчей в шахматы для отца – это своеобразный лакмус – если зовет играть – значит, здоровье не так и плохо. И, воодушевленный предстоящим сражением, собрался рассказать мне очередную шахматную историю. «Не надо, пап», – это я, думая, что вновь сто раз слышанное, как он играл с Анатолием Карповым вничью, или как, заигравшись, прыгал с палубы одного парохода на катер, догоняя ушедший теплоход с оставшимся там сыном… Однако он вспомнил на этот раз про «благодарность маршала Малиновского». Был сеанс игры на ста досках, отец был чемпионом Хабаровского гарнизона и играл против личного адъютанта маршала Малиновского, тот был в чине подполковника и был чемпионом Хабаровского края. Подполковник проиграл, это было видно всем, но почему-то упорно двигал фигуры… Тут по рядам прошелестело – приближался маршал. Он подошел сзади, наклонился над офицером и, увидев ситуацию, сказал ему на ухо: «Пора сдаваться, подполковник!», тот недовольно повернул голову, но, увидев знакомые лампасы, испуганно вскинул руки и выпалил: «Сдаюсь, товарищ маршал Советского Союза!».
Малиновский поздравил отца с победой, и на усмотрение его командиров указал дать ему внеочередной отпуск. С командиром батальона отец часто бывал «в контрах», поэтому на следующий день услышал от него: «А вот нихрена ты никуда не пойдешь». Отец, расстроенный, не от большого ума пошел на почту и дал сам себе телеграмму: «Приезжай, мать тяжело больна». Когда он зашел к начальству, комбат встретил его ухмыляющимся лицом и фразой: «Ну что, дружок, теперь под трибунал?». Тут уже ничего не оставалось делать, и старшина Черепанов припомнил комбату нарушения устава: оказывается, частенько, профестивалив всю ночь, комбат рано утром подымал по тревоге батальон, и все боевые машины подразделения шли колонной к дому командира, во главе колонны был он, с букетом цветов. Так комбат «мирился» с женой.
Отец и начальник молча вышли из штаба, дошли до ларька со спиртным, выпили по стакану водки, и тоже «помирились».

Совершенный, однозначный декаданс.
То же начало века. Ощущение пира во время чумы. Усталость у думающих людей. Мода фотографироваться с пистолетом у виска. Спивающаяся чернь. Спивающаяся интеллигенция. Привычно далекое от народа руководство страны. Подмена понятий, бюллетеней, чувств. Тотальное увлечение «левизной». Дешевый патриотизм. Мрачное чудовище с «Балтикой» в руке и патриотизмом в голосе нам дороже нормального человека, желающего уехать из страны. Мода на пошлые словосочетания типа «православный газенваген». Вновь выросли долги рабочим на предприятиях. Инфляция. Хотим назад, вновь стать «великой державой», но бодро шлепаем по дороге разочарований. Отсутствие участия. Отсутствие стыда. Разучились. Или не умели, элементарно, не умели.

Лето очень рубиконово-пограничное время.
В особенности для памяти и сантиментов. Бывают минуты, когда сердце запинается о случайно возникшее воспоминание, еще секунда – и ты, улетев в прошлое, уже вдыхаешь тот, любимый воздух детства и свободы. Вот, например, как поэт Воденников так бесподобно зациклен на лете, июле, грозе. У меня что-то схожее, ассоциативный ряд: озеро Смолино, ночные купания, беготня по внутреннему леску у дачи, все эти створчатые оконца и по-доброму разгульный хмель взрослых – у нас всегда (тогда) была большая компания, кабинки для переодевания, маленький кинотеатрик с фильмами по десять копеек, томатное мороженое, непередаваемый запах только что найденной большой земляничины, одуряющий зной, остро-смутное дыхание дождя, и среди всего этого – маленький ты, средоточие мира, веснушки, золотая головушка, стоишь у качелей-лодочек, вся-жизнь-впереди, вся, вся. Которая вхлынет в тебя, прорвав твои шлюзы насквозь, и вот, ты, рубаха-парень, прореха, жизнь утекла, очнулся на мгновение, рраз – и все: будто спал или умирал. Есть только детство и то, что сейчас. Немаленький промежуток улетел в воронку.

Когда вписанные в окружающий современный контекст люди
сталкиваются с тем, что не укладывается в их восприятии, с тем, что по их размышлению – не поддается анализу с точки зрения здравого смысла, как правило, эти люди сразу же отторгают те модели, с которыми они так внезапно и неудачно встретились. Реакция элементарна – отторжение, насмешка, внутренняя глухая злоба.
В их системе координат нет одинаковых с оппонентом точек соприкосновения, и растерянность перед индивидом, проживающим свою жизнь не «не так», как единственно могут мыслить они, а просто в другой плоскости – трансформируется в активное неприятие. Так жителям коммуналки всегда легче знать одного из своих соседей как простого уличного торговца сосисками, но когда случайно выяснится, что он изобрел вечный двигатель – сразу же в головах бедных духом начинается разрушение стереотипа.
Те же процессы происходят и при ментальных разногласиях – разногласиях по поводу способа жизни, отношения к ней, разности температуры реакций и темпераментов.

Раз два. Раз два.
Ты, конечно, слышишь, ты не можешь не слышать. Больше, становится больше того и другого, ты всегда радостен. О-о-о, сколько в тебе радости, ты разбрызгиваешь ее капли и становишься похож на отставшего от цирка. А он не уехал. Он развалился, умер, сгнил. Раз два, раз два. Это чеканят шаг твои хранители, но скоро и они начнут отставать, намучаются с тобой. В желудке пусто, в голове тоже. Все хорошо, все так и должно быть. У тебя часто спрашивают, как дела. Ты стараешься отвечать, что хорошо. Хоть этому ты научился. Как много фееричных шуток! Как много совершается вокруг тебя, пока ты «готов», и пока твоя «нежная небритая щека касается деревянной столешницы». И пока все твои педали педального коня вжаты в пол одновременно. Никакой грусти, никакого насилия. Никакого «нас нет».

© 2005

Привет мир!

Декабрь 4th, 2008 by cherepanov

Добро пожаловать на NOVLIT.ru. Это Ваша первая запись. Отредактируйте или удалите ее. Затем начинайте заниматься блогингом!