Алексей Ивин. Свинтус

1

Если бы, задавленному обстоятельствами, разбираться в них и в самочувствии, — но ведь этого нет. Если бы, поддержанному, на свободе и в избытке сил, заявлять о себе, превосходя мастеров, рассчитывая на ажиотаж, спрос и славу, — но ведь и этого нет. В таком случае, что же все-таки побуждает к писательству? Ведь и друзей-то литераторов, которые бы побуждали к соревнованию, тоже нет. Мне ведь вот на шестой десяток, а изданной собственной книги тоже нет; и, в таком случае, не ради же будущего шалопая, который потратится на нее и прочтет, и уж конечно не ради будущих издателей, которые до сих пор меня в упор не видели, набивая карманы на издании диссидентов, детективов и приятелей, — не ради же них сажусь сейчас выдумывать. Тогда ради чего? Ни денег, ни славы, ни душевной смуты, ни веселой игривости – никакого же побудительного мотива к творчеству. Не влюблен, не болен, не голоден. Вон, желтая пресса утверждает, что нормальный мужчина каждые шесть секунд думает о сексе. Значит, и в этом я нормален, и ни к чему бы моделировать некую житейскую ситуацию, пусть и с отвлеченным героем. Значит, и чувственность тоже не большой стимулятор. И уж, разумеется, я лучше, чем кто бы то ни было, понимаю, что за окном и вокруг – реальность, то, в чем сам участвуешь, — правда, а, садясь за машинку, за компьютер, отгораживаешься от жизни и от правды.

Так вот: зачем?

Поговорить не с кем? Пожалуй.

Не буду писать рассказ. Пойду сейчас женюсь: авось в отношениях с женой все эти предпосылки сочинительства оживут. Наговоримся, отосплюсь. И когда она толкнет меня в бок и скажет: «Эй, соня, продай хоть один рассказ из прежних, а то в доме еды нет», сам отнесу заявление на развод.

11

Но все же и без физиологической мотивации, которая так не мила в японской и китайской прозе (арабская настолько и в такой, еще большей, степени задавлена женоподобием, что ей в своих предпочтениях и ориентациях не разобраться во веки веков), обойтись в этом рассказе невозможно. Так что приходится упомянуть, что за два-три месяца до того Геннадию Гасилову стал докучать зуд в заднем проходе. Он в те дни любил лечиться, не отходя от кассы, так что отправился к дерматологу, который переадресовал его к проктологу. Проктолог, надев резиновую перчатку, с гримасой отвращения добросовестно слазил к нему в прямую кишку, сильно выбранил (причем только через год Гасилову стало понятно за что: за гомосексуализм), выписал рецепт и велел проверить простату. Простата на рентгенограмме оказалась в норме, выписанная брезгливым врачом мазь не помогала, и задница немолодого пациента горела огнем, особенно к вечеру, когда забывались дневные заботы, и следовало ложиться спать.

А еще прежде, за год до того, Геннадий Гасилов ощутил, что из холоднокровного и во всякий сезон мерзнущего человека стал теплокровным, с распространением ровного телесного тепла по всем конечностям, до кончиков рук и ног; и это тоже стало новостью, потому что прежде наш герой с детства мерз. У его жены даже вошло в привычку неизменно перед сном импровизировать в супружеской постели сценку из рассказа В.Шукшина: «Старик, может, оклемаешься ишшо? – Како оклемаешься, старуха? Ноги уж стынут…» (и смеялась до слез от собственного остроумия). Прежде Гасилов никак не мог разогреться, а теперь, стоило пройти пешком два квартала, так и разбрызгивал тепло во все стороны, точно сверхновая звезда. (Температура при этом оказывалась неизменно 36° ровно. И это тоже было странно – температурить, не дотягивая до нормы. И мазать зад лечебным кремом. И слушать иногда по телевизору угрожающие сводки о распространении по стране СПИДа).

Было от чего прийти в уныние, загрустить и забеспокоиться даже и женатому человеку. И главное, какого черта его так грубо и незаслуженно распек, да еще при медсестре, этот пальпический исследователь простаты? «Ладно, гад, я тебе отомщу! – решил Гасилов. – Ты наживаешься на телесных немощах, а ко мне отнесся точно я преступник какой. А у меня всего лишь зудится там. Мне же не два года, не острицы же у меня, не аскариды».

Геннадий Гасилов снял с книжной полки толстый домашний лечебник, открыл главу «Зуд заднего прохода» и углубился в чтение, решив лечиться сам.

111

Вот решил он лечиться самостоятельно, а вскоре как раз случилась у него нужда видеть одного человека. Звали его Нюкало, Николай Александрович, он жил в Молочнорецке, и ехать к нему следовало с ночевкой. Николай Александрович Нюкало был книжный график, а Геннадий Гасилов, у которого чесался зад, в Логатовском издательском центре заведовал полиграфическим производством, то есть хлопотал о бумаге, о тираже. Этот Николай Нюкало, график, только что развелся с молодой женой и маленькой дочкой и, по слухам, сильно зашибал (то есть пьянствовал), но как книжный иллюстратор был очень нужен полиграфии. Поерзывая и почесываясь от нестерпимого зуда, Геннадий Гасилов отправился к нему в Молочнорецк поездом, и всю дорогу, переваривая прочитанную в справочнике статью, спрашивал у себя, уж не старческий ли у него зуд, не рановато ли быть зуду с такой этиологией, если тебе всего сорок три года?

Эти подробности о разности температур, о зуде и специализации героев необходимы, чтобы стала ясна онтогенетическая связь явлений. Добавим еще, что Николай Нюкало был на пару лет моложе Геннадия Гасилова, но родился ровно день в день с ним поздней осенью на переходе к зиме. Уже отъезжая из Логатова, Гасилов чувствовал, что его визит вызван не только и не столько производственными необходимостями, сколь именно онтогенезом, личными интересами. Вот как встречаются при конфликте двух стран дипломаты для урегулирования, так и у него с Николаем Нюкало (ударение на втором слоге): что-то им надо уяснить друг о друге лично, ощупью, как муравьи на тропе или приветливые оптимисты из американской киноленты.

А надо сказать, что Гасилов, прежде мерзший, а теперь теплокровный, раньше меланхолик, а теперь холерик, с недавних пор предпринимал также усилия, чтобы дистанцироваться от угроз; это модное словцо – «дистанцироваться» как раз уместно: Гасилов хотел кругом обезопаситься от любых угроз, везде подстелить соломки, а подчас – даже напасть, потому что нападение – лучшая защита. Он жил с готовностью дать полный отлуп оскорбителям и предполагал их повсюду. Это очень его активизировало, даже в бизнесе, не говоря уж о жизненном тонусе.

Гасилов прибыл в Молочнорецк вечером и сразу отправился к Николаю Нюкало. Адрес был совсем не тот, по которому Гасилов посещал семью своего друга прежде, до его развода.

— Вот уж не ожидал, что ты с Любой так быстро расстанешься, — сказал полиграфист, в прихожей пожимая руку долговязого и смуглого графика. Цыганистого вида, черноглазый и чернобровый, Нюкало выглядел, самое большее, на тридцать лет, вечно улыбался вполпьяна и прямо-таки воплощал тот тип художника, безответственного бродяги и покладистого бузотера, который стал моден после французских импрессионистов (и у нас тоже). Живут они с вечным отчаянием в душе, но очень гостеприимно и открыто. – Я считал вас счастливым семейством.

— Да ты понимаешь, пьет она… Раздевайся, проходи на кухню…

— То есть, как пьет? – остолбенел Гасилов. Ему показалось, что художник не в своем уме. Начать с того, что Нюкало сам был непристойно пьян, бессмысленно и масляно улыбался при той марионеточной координации движений, по которой понимаешь, что человек не очень-то отчетливо тебя и воспринимает. – Николай, ты чего городишь?

— Понимаешь, если бы она не пила, я ведь не ушел бы, — приветливо говорил художник. – Садись. Отодвинь тут всё со стола, сгрузи вон в раковину, потом вымоем.

Очутясь на кухне, Гасилов испытал настоящий шок: грязной посуды, казалось, было больше, чем кухонного пространства; на подоконнике, под столом, на газовой плите, в раковине, в распахнутых шкафах и прямо на полу – везде была посуда, и вся без исключения грязная.

— Да садись. Задвинь эту сковородку куда-нибудь, потом займемся…

— Ну, у тебя и кухня… — тихо изумился Гасилов. – Не во всяком хлеву увидишь такое. Вот что значит оказаться без женщины…

— Да, понимаешь, она, стерва, пьет, а Кате ведь еще шести лет нет, она от этого страдает. – Художник Нюкало тяжело плюхнулся на стул, поместив красивую полукудрявую голову под открытый и очень грязный посудник с двумя обливными тарелками из тех, которыми можно наповал убить человека. – Как я рад, что ты приехал. Давай немного примем за встречу.

Он рукавом очистил и обмахнул угол стола, из столпившихся разнокалиберных стаканов и чашек выбрал две почище и полез своей длинной, как у шимпанзе, ручищей под стол за бутылкой.

Теперь Гасилов выглядел по-настоящему потрясенным, как, вероятно, бывает и у дипломатов, если второй совершенно не готов к переговорам. В такую глубину чужой безответственности он погрузился впервые; а ведь перед ним был небезуспешный и даже талантливый и обаятельный человек: художник, наполовину русский, наполовину грек, матрешечник, мультипликатор, станковый живописец, портретист и пейзажист, хорошо творивший на пленэре. Сейчас над головами собеседников, над притолокой дверей висел черно-красно-фиолетовый картон, отталкивающий по впечатлению, как если бы показывали недезинфицированное отхожее место летом, в жару.

— Это что? Неведомый шедевр? Свежие творческие поиски?

— А! – отмахнулся художник. – Пробую писать по-новому.

Гасилова больше не держали ноги, и он присел на табурет. Ему открылось, что у других людей бывают такие заблуждения, по сравнению с которыми сам он премудр, как Соломон, и начисто свят. Оказалось, что Нюкало искренне считает бывшую жену пьяницей (а Гасилов достаточно знал Любу и понимал, что это вздор); оказалось, что он всерьез считает безобразную, заляпанную красками картонку, пусть и с долей жеманства, но все же «творческими поисками», он, который прежде писал такие прекрасные, хотя и реалистические пейзажи. По уму, перед ним сидел такой же, как Катя, шестилетний мальчик, и лепетал всякий вздор, как бывает с детьми на карусели. По внешнему же виду это был неслабый, проворный, рукастый мужчина, сластолюбивый донельзя и уже столь пьяный, что с ним опасно вместе находиться. И Гасилов впрямь ощутил в груди тот страх, который нас охватывает в заложниках у террориста. Гасилов сидел пришпиленный, как бабочка на булавке, и молчал, а Нюкало с видимым удовольствием свертывал винтовую головку с бутылки коньяка (объем 0,5 литра, крепость 40 градусов). На дворе было близко к полуночи, двадцать три часа. В семь утра, с прибаутками, юморя напропалую, бодрый и порывистый, этот пьяница уйдет в свою фирму на работу, а сейчас с ним толковать бесполезно. Сейчас он полон радушия, гостеприимен, и вообще, на ночь глядя, о делах не говорят.

— У тебя спать-то есть на чем?

— А мы на одной, кровать широкая, поместимся.

Художник дерганым, но очень точным движением налил гостю коньяка вровень с краями, даже казалось – с горушкой. Нетронутая, такая чашка стоит, но если начать пить, обязательно расплещешь. Полиграфист Гасилов почувствовал, что его меланхолический темперамент не был полностью изжит; оглушенный сразу несколькими ударами и психическими травмами, он закрылся изнутри, ушел в глухую защиту. Здравомыслие ему изменило, он перешел на интуитивное восприятие, которое спасает в ответственные минуты жизни… Надо признать, что он плохо знает художника Николая Нюкало; возможно, тот просто болен. Он утверждает про родственницу, что та алкоголичка, в грязной кухне на видное место вешает грязный картон. Предлагает напиться и вместе спать. Нужно срочно мобилизовать все защитные ресурсы организма. Понятно, художник переживает из-за развода, у него творческий кризис, запой, стресс; попробуй поживи в наемной квартире, без жены, без ребенка… все это понятно, простительно. И все-таки как-то он, готовый окончательно наклюкаться, даже внешне похож на дядю Жору Рыбника. Дядя Жора Рыбник, муж тетки, когда в последний год жизни надирался, смотрелся так же, — ну, разве значительно более облезлым. А густые брови, подмаргивание глазом, радушие – все выглядело похожим. В душе Геннадия Гасилова поднимался страх, потому что дядя Жора допился до чертиков и поехал крышей. И вот он теперь был явлен вдвое моложе, в самом начале заболевания, и вполне возможно, что если с молодым теткиным мужем сейчас выпить, а потом еще и лечь, рехнется уже он сам, Гасилов… Этого бы не надо на ночь. И с мужчиной он давно не спал в одной койке. Даже в армии спал в своей. Следовательно, в простоте душевной намереваясь заключить производственный контракт на художественное оформление книги, он въехал в прямые семейные отношения и заключает совсем другие контракты. Может, люди все всё друг о друге знают, художник кое о чем догадался и сейчас начнет лечить ему зуд заднего прохода. Художники известны своим распутством. Но он, Гасилов, не готов к такому обороту.

— Ты, Коля, совсем спятил, — разозлился Гасилов. – Да я лучше на пол лягу. Подстелю свое пальто и лягу. Чего бордель-то устраивать? Ну-ка, что там за кровать?

И Гасилов снялся с табурета, чтобы пройти в жилую комнату. Нюкало насупясь остался сидеть, уже опустошив свою чашку и серьезно всматриваясь в полную гасиловскую.

В темной комнате горел лишь экран старенького компьютера, оттуда же звучала тихая ночная музыка; широкая кровать оказалась так называемой полутораспальной, без простыни, застелена смятым шерстяным одеяльцем и располагала лишь одной подушкой, изрытой, как солдатский окоп. Вдоль стен прислоненные стояли картины разных размеров, но все сызнанки; на полу лежал жесткий красный палас. «Вот на нем и лягу!» — с радостью решил перепуганный Гасилов, потому что очутиться в одной комнате с пьяным гомосексуалистом ему еще не доводилось, и он искал выход. Будь Нюкало трезвый, они бы сейчас на компьютере часа за два смакетировали книгу и постранично расположили рисунки, хотя бы некоторые. Квартира была малогабаритная, очень неуютная, да еще оба окна были отчего-то завешены плотными шторами, похожими на театральный занавес. От плотных штор ощущение западни усилилось. Определенно, он приехал к сексуальному извращенцу; черт его знает, чем он тут занимается в темноте.

— Ты почему шторы-то не открываешь? – со страхом проблеял Гасилов.

— Чтобы она меня не выследила.

— Кто?

— Люба.

— А, так ты еще и алиментщик?

— Как раз наоборот, уклоняюсь. Иди давай. Допьем. Я смальца порезал, закусим.

— Ты же грек, а не украинец, — какой смалец? – Голос полиграфиста Гасилова всё крепчал, потому что ему становилось всё страшнее: и сносно переночевать не удастся, и макета не получится, и ничего ему этот алкаш не нарисует. – Ты живешь на третьем этаже. Как она тебя выследит? На березу полезет?

— Я вообще-то русский, — обиделся художник, когда Гасилов вернулся на кухню и снова сел на табурет.

— Ты же знаешь, что я не пью, и приехал не ваньку валять, а работать, — заводился Гасилов. В голове шла некая примерка, и он думал про себя, что раз зад зудится у него, пассивный голубой он. А активный – этот рукастый и бровастый шимпанзе. Гасилов взглянул на него с тяжелой подозрительностью, враждебно, не чувствуя никакой не только любви, но и дружбы. Положение становилось не таким уж смехотворным, Гасилов струсил и даже подумал, не выпить ли. Нет, ну его, черта, еще изнасилует по пьяни. Хотя физически они вроде соразмеримы, он сумеет дать отпор – в случае чего.

— Выпей, — мягко, по-отцовски посоветовал Николай Нюкало.

— Не ожидал я от тебя этого, — с упреком сказал Гасилов. – Ты почему с ней развелся-то? Нормальная вроде баба.

— Да говорю, пьет, — сказал Николай Нюкало; выглядел он совсем бухим. В бутылке было на самом дне, сало разлезлось по бумаге, на которой оно было порезано.

— А мне показалось, что это ты пьешь.

— У меня повторное, от нее. Она агент влияния, а я жертва, понимаешь? Мне врач сказал.

— Ага.

Внезапно Гасилов ощутил себя усталым и глубоко несчастным. Перед ним сидел не дядя Жора, перед ним сидел отец. Молодой, на два года его моложе, отец только что развелся с матерью и теперь приглашает сына выпить, чтобы утешить его и вместе с ним разобраться в происшедшем несчастье. Отец никогда этого не умел – высказаться, назвать вещи по именам, задушевно объяснить свое и чужое поведение; его хватало только на подступы к таким откровенным беседам. После второй рюмки становилась не остра сама проблема и мучившая боль; все становилось тип-топ, все ладненько, все пустяки, не стоящие заботы… Но если и с реальным-то отцом тогда, в детстве, он, Гасилов, только и делал, что злился и психовал, неужели сейчас он должен утешать этого взрослого обалдуя? Неужели, раз у него такая плохая наследственность, он вечно должен общаться и даже сотрудничать с такими вот невменяемыми болтунами, с такими беспечными и безответственными оптимистами? Как ему от них спастись? Ведь тогда-то он был еще мальчиком, сочувствовал отцу и даже жалел; психовал, но все-таки жалел, мог приободрить отца, понимая, как ему трудно. Но зачем же повторять всё в сорок лет с хвостиком? Сейчас он не чувствует к заместителю отца никакой жалости; по большому счету, и Люба с Катей ему тоже неинтересны, и вся «трагедия» этого развода. Какого черта, он приехал работать! Ведь когда говорили по телефону, бизнес мыслился конструктивным. Какого же черта этот разгильдяй вдруг надрался? И хоть бы раскладушку раздобыл…

Из компьютера лился томный блюз. Николай Нюкало клевал носом, ворчал и чуть ли не спал. Бутылка коньяку была пуста, но чашка, налитая для Гасилова, по-прежнему полна. Гасилов осторожно пригубил из нее, отпил глоток и пополоскал во рту, чтобы уничтожить собравшихся там кариозных микробов. Перед ним сидел пьяный отец и, как Ной троим сыновьям, не велел его осуждать. Отец предлагал начать отношения по второму кругу, а Гасилов, человек сорока трех лет, из опыта знал, сколько уже потратил сил, чтобы раздружиться с окружавшими его никчемными пьяницами и прочими завалящими людьми. И спроста ли у него этот зуд? Не предлагает ли ему и впрямь этот, ныне семидесятилетний, пьяница уже просто любовные отношения с мужчиной? С него станется. Сперва, мол, жалел отца, а теперь спи с мужиками. Гасилов с неприязнью смотрел на обмякшего Нюкало и смутно тревожился, вспоминая те ночи, которые действительно случалось проводить с пьяным отцом (видно, мать за пьянку лишала того супружеского ложа). Если так ходить кругами, то жить бессмысленно: все равно выйдешь к какой-нибудь жуткой кончине. Какую, сволочь, свинью подложил под видом сотрудничества и совместного зарабатывания денег! Сцена была почти идентичная той, со времени которой прошло тридцать лет. Только тогда там была мать, вместе с которой им случалось тащить этого грузного закосевшего беспамятного Ноя в его постель. А иногда тот был и в сапогах.

— Иди ложись, на хрен тебя, — сказал Гасилов.

— Ладно… Всё нормально… Завтра я тебе ключи отдам, и ты целый день поработаешь.

Нюкало встал и. сильно пошатываясь, побрел в комнату.

— Гигант выпивки, — сказал Гасилов. – Нет, какое надо здоровье иметь, чтобы одному бутылку коньяку выдуть!

Стало слышно, как заскрипели пружины и зашевелились подлокотники под грузным телом художника.

— Какой негодяй, а? – вполголоса возмущался Гасилов, отрезывая потолще ломти хлеба и пластами укладывая на них шматки сала. – Я ему, можно сказать, заработок привез, а он тут освобождение от брака празднует. Семьдесят восемь рублей одна поездка встала, обратно – еще семьдесят восемь надо. – Он уложил четыре бутерброда в целлофановый пакет и теперь искал жадным взглядом, чего еще взять в дорогу поесть. На сковородке сохранилась половина глазуньи и черствые кусочки какого-то мяса, но выглядело все это весьма неаппетитно. В шкафике обнаружился пакет перловой крупы и апельсин. Но апельсин был один. Чай они не успели приготовить, ставить чайник теперь не имело смысла. Гасилов еще набрал в рот коньяку и еще пополоскал; обожженные десны заныли, в носоглотке сразу сделалось хорошо, стерильно. — Вот почему он может позволить себе армянский коньяк, а я не могу. Потому что он пьет. Он пьет со всеми, на всех ярусах общества, он общительный человек. Статистика не врет: пьющие зарабатывают на двадцать процентов больше непьющих. Еще бы: выпил, поговорил, всем понравился. Но со мной у тебя этот номер не пройдет, господин Нюкало. Потому что меня сейчас здесь не будет. Я оказался трезвенник, хе-хе! Я бирюк, неконтактный человек. Он думает, если действовать через посредников, я ничего не пойму. Но стреляного воробья на мякине не проведешь. Грабить у тебя тут нечего, а на тебя самого никто не позарится. – Гасилов, с сумкой на ремне, вышел в прихожую, включил свет. — А вот пальто я где-то уже заляпал. – Он скомкал и потер толстый вельвет, поискал глазами одежную щетку. Но не нашел. – Чтоб я еще имел с тобой дело – да ни в жизнь! Прохвост! Он думает, я до того его люблю, что гомиком готов стать. Ошибаешься, скотина. Он думает, я его не узнал. Ошибаешься, свинтус! Папочка дорогой!..

Гасилов, без всякого почтения к спящему незащищенному человеку громко ругаясь, оставил гореть свет в передней и с яростью в сердце, снова становясь холериком, распахнул дверь и выскочил на лестницу. Он направил шаги на вокзал, в обратный путь.

Так не состоялось творческое содружество издателя и художника, а также лечение заднего прохода нетрадиционным способом.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.