Владимир Абрамсон. NET W INTERN. KNIGE

В. АБРАМСОН 2010

ПРЕКРАСНОДУШНЫЙ

В старости ум не дает вариантов мысли. Душевный и постоянный диалог с самим собой становится плоским, а воспоминания невольно правдивы при спящей фантазии. Да и мистер Паркинсон вскоре разделается со мной, как некогда с моей матерью: я пишу, придерживая кисть правой руки – левой. Не припомню имени молодого актера, он прощался со зрителями телеканала, где недавно был популярен. Вид перекошенного страдающего лица ужасен, но продюсер, очевидно, не мог отказать. Актеру подали микрофон, но лишь тень человеческого голоса (если голос может иметь тень) прозвучала. Дали белоснежный лист бумаги и он, упирая левой рукой правую, написал по детски крупно и в кадре «прощайте». Изображение дрогнуло – сбилась рука оператора за камерой.

У меня нет времени на фантазии, это лишь заметки простодушного человека. Если, глядя в печатный лист, вы примете текст за прозу, то она, заметьте, растет из глагола. Как сама жизнь: «уехал», « думал», «простил», «любил», «нашел».

Ей под восемьдесят, я нашел Веру на полу ее комнаты. Она как трава, без движения и речи. Байковый халат неприлично распахнулся. Лицо оплыло и посуровело, никогда оно не было столь значительно. Боялся прикоснуться, дыхания не слышно и глаза без взгляда, неподвижные без глубины, данной Кем–то человеку. Возьму ее на руки, а вдруг взглянет осмысленно прежняя тетя Вера. Было тихо, солнечно на двенадцатом этаже и казалось, так будет всегда. Нелепо поднял Веру, невольно обняв. Непристойный поток сознания…бедная Вера, вечная девственница, мужских рук ты не знала. Живя рядом, ты была первой женщиной, о которой я думал подростком. Нелепо путаясь в Вериных ногах и руках, перетащил ее в постель и накрыл пледом. Она получила эту дешевую и колючую вещь в подарок ветерану великой войны и радовалась ей и показывала редким знакомым.

Вошла усталая, в провинциальном и бесцеремонно блестящем золотой люрексной нитью жакете врач, сказала: – Женский инсульт редок и кома держит дольше. Высоко задрала ногу лежащей Веры и отпустила. Нога упала истинно не живая.

– В нашу больницу никак не возьмут, разве в коридор. Пахнущий постными супами и старостью, заставленный койками по одной шершавой стене коридор я видел.

– Нет. Заплачу сиделке, санитарке. И есть же гуманитарные службы…

– Сейчас раздеть догола, подложить кухонную клеенку, клизму сделать.

– Я сам? Вот уж действительно волосы шевельнулись ужасом.

Женщина сдавила легко Верино безвольное морщинистое горло и придержала. Оно дрогнуло.

– Кормить – поить, две – три ложки. Это вам родственница?

– Тетка Вера, всю жизнь с нами была, сейчас вдвоем.

– Благо, что не мать. Сыну за матерью т а к с м о т р е т ь грех и мука. Господи, пошли нам кончину скромную, чистую и недолгую. В первый раз сама все сделаю, вы придержите.

Четыре дня я старался, как мог, привыкая к невозможному, особо противному мужскому естеству. Зачерствел душой в кормежках, омовениях. Названивал знакомым в надежде найти сиделку. И внешне сдал, где же скромный лоск и некоторая вальяжность холостяка, знающего себе цену. Вечером, когда Вера засыпала (?), я думал о сестрах: маме и Вере и конечно об отце. Его за сорок прожитых вместе лет я не узнал. Он холодно меня не замечал. Временами думалось, в моем рождении была какая-то тайна? Я окончил школу – он посоветовал идти слесарем на ближний завод. Я ушел в армию, отец на пятый день спросил, почему я не выхожу к обеду. (Тетка Вера как-то рассказала). К столу требовалось являться в застегнутом пиджачке, большие подростковые кисти торчали из рукавов. На низком абажуре, дававшем глубокую тень позади круглого стола, висела записка: Sodien mes runasim latviski (сегодня мы говорим по латышски) или Heute sprechen wir nur Deutsch (сегодня мы говорим только по-немецки). Я отпраздновал диплом престижного радиофакультета, отец, узнав об этом удивился и обещал устроить в радиорубку поезда Рига – Москва крутить музыку.

Мама успела до первой мировой войны и общерусского развала окончить царскую гимназию, и было в ней нечто рафинированное. В голову не могло придти обнять ее, прижаться телом. Она спрашивала только, перешел ли я в следующий класс, и однажды подложила письмо, предостерегая от юношеских заморочек.

Тетя Вера была теплей и ближе. Она пошла по комсомолу, обязательному трудовому стажу и рабфаку и без любви к ремеслу стала врачом. Война, госпитали естественно, самые яркие ее годы. Потом пустота. Мама позвала – живи с нами, Веруля. Сестры стали близки, когда тень Холокоста настигла семью. Третью из сестер звали Блюме (Цветок), она погибла на Украине. Рыдала Вера, мама вышла в соседнюю комнату и долго смотрела на себя в зеркало. Она походила на Блюму. С того дня о ней мама никогда не упоминала.

Врачом в рижской больнице Вера тайно любила профессора, делавшего красивые операции на заячьей губе. Такая же не оперированная губа была у него под породистыми усами. (По смерти Веры нашелся медальон с обрезанной по краям фотографией профессора, лет шестидесяти пяти. В те дни пронзительно – сентиментальный, я опустил медальон в гроб). Потом Вера стала опрятной старухой, любила готовить и смотреть, как едят. Вот, собственно, и вся канва Вериной жизни. Еще семейная молва – в юности она полагала замуж за горного инженера, но у жениха обнаружился туберкулез.

Моя жизнь повисла на волоске, на прозрачной паутине, когда Вера поселилась с нами: она привезла с фронта пистолет (скоро сдала куда положено). По ночам я открывал ящик стола и гладил ребристую рукоятку. Это не могло продолжаться вечно – вынул пистолет и понял, патроны есть. Чувство неизмеримого превосходства над всеми мальчиками и девочками 7 Б класса охватило меня. Спрятал ТТ в ранец (отец настоял: ранец формирует осанку. Моя кличка была, естественно, ранец – засранец). Утром вместо уроков поехал стрелять в парк Аркадия. Понимал, за одним – двумя выстрелами сбегутся люди, но не мог об этом думать. В пустынном зимнем парке положил ранец на снег, вынул пистолет, тяжелый. Нацелил в дерево поближе и вдруг решил – застрелюсь. Как же иначе оправдать стреляный патрон и кражу? Были школьные приятели погодки Эдик и Саша, я часто приходил, чтобы увидеть их мать, как сейчас понимаю, полную улыбчивую женщину лет сорока. Но тогда я любил ее, не зная, что на самом деле это сыновнее чувство, и плакал с пистолетом в руке. Плакал от неизбежности жизни, в которую предстоит войти.

Всю жизнь мне не везло, не фартило, не выпадал случай. Глупые совпадения, неудачи и сплетни, неуверенная нервозность преследовали годами. Но судьба была снисходительно – справедлива в парке Аркадия: пистолет надо снять с предохранителя, но как. Повертел и подергал так и так и положил ТТ на снег, а потом в ранец и поехал на трамвае номер пять в школу. В тот день Фортуна благоволила, хватило страха не вынуть пистолет из ранца. Ночью вернул его в ящик стола, замок открывался ногтем. Вера, кажется, заподозрила и смотрела настороже.

Поил безнадежную Веру свежей водой, настоянной в серебряном черпачке.

Читайте журнал «Новая Литература»

– Тетя Веруля, в голове лопнул сосуд и запрудил мозг кровью – сказал я. – Зачем такая жизнь мучительная. Не слышала она, глаза без взгляда. Поднял повыше серебряный черпачок и, обливая ее поросший сизыми волосами подбородок, влил в беззащитный беззубый рот много воды, со стакан. Клянусь, за секунду и мысли такой не приходило. В тихой тишине прошло минут пять, Вера умерла. С этого дня у меня дрожат руки.

Пришла врач в жакете с люрексом. Здесь бы можно нафантазировать детектив: врач подозревает, открывается следствие, или драматичней – шантаж, затем – врач совсем еще не старая женщина – любовь и бегство в Африку. Африка, где моя маленькая миленькая черная девочка танцует свинг. Но она лишь вздохнула и выписала справку.

После похорон обнаружился замшевый мешочек орденов и медалей. Красная Звезда с малым номером, полученная, следовательно, в начале войны. И флакон когда–то дорогих и престижных духов «Красная Москва», презент Вериного пациента лет двадцать пять тому назад. Стеклянная пробка притерлась, приварилась и с трудом подалась. Пошла коричневатая муть и уксусный запах.

Сейчас я старше Веры, часто думаю о серебряном черпачке. Если есть жизнь духа после кончины, что скажу?

Тем тихим днем ничего убийственного не произошло – говорит моя жена, успокаивая. В самом деле она так не думает. Помог ли я во благо Вериной душе покинуть страдающее и обреченное тело. Поступи я так же, будь в СССР памперсы?

ПРИЗНАНИЯ ДОРЫ

Судьба Доры не вымышлена. Она подобно кальке накладывается

на события военных и послевоенных

лет в Латвии. Дора рассказывала подробно и с деталями

поразительными.

Я не называю фамилии Доры. Многие из дарованных

ей лет она жила в обморочной тени войны, и назвать ее сейчас –

значит предать.

В Латвии умерла Двойра, Дора. Она и полагала там умереть, хотя с этой страной связаны грустные ее годы. О них Дора рассказывала урывками несколько лет кряду, в смутной надежде оставить память другому, самой же освободиться. Я стал этим другим случайно. А Доре ничто не помогло.

Она родилась в Московском форштадте – это в основном русская, густо и бедно населенная часть Риги. Но прежде обычный круг завершили ее родители, бежав из Петрограда в 19 году. Волочили чемодан лесом, лесом, потом через просеку и оказались в Эстонии. В Ревеле они не прижились: не было тогда критической эмигрантской массы с самодеятельными хорами, сплетнями и публичными обвинениями в связях с ЧК, с возможностью получить работу по весьма сомнительной рекомендации, и « достать квартиру» по взятке. Не было еще русских врачей, парикмахеров, контрамарок и даже газетчиков. Не было смысла учить эстонский с его восемнадцатью падежами. Родители вновь потащили по лесу чемодан и пересекши просеку, пришли в Латвию.

В младшие классы школы девочки являлись в белых воротничках и серых платьицах. Писали синими чернилами на подоле Б.Ж.. Интимно отвернув подол, шифровали таинственный знак: «БЖ – бей жидов». В старших классах русско-еврейская молодежь заражалась социализмом, отчасти в пику родителям. И модно это было, какой – то чад. Искренне восхищались СССР, читали всё советское. Другие читали еще о социальном дарвинизме и Фрейде, была наэлектризованная интеллектуальная среда. Родственница Доры выехала в СССР и обосновалась в Ленинграде. Она не писала, что ночует пятнадцатой жиличкой в коммуналке на Лиговке. Дора и одноклассница Вера Рыхлова решили бежать в СССР. В том 1936 году, чтобы сдаться красным пограничникам, бежали через Чудское озеро. Но прежде надо оказаться на его эстонском берегу. Дора и Вера ехали в поезде, пока деньги были. Потом несли чемодан лесом на восток и увидели высокие камыши, озеро. Лодку они решили украсть на берегу, но не смогли протащить ее до воды. Её кромка на глазах под ветром уходила от берега. Плакали и шли в Латвию. Без денег и еды небольшая страна предстала огромной.

В Риге 37 года Дора познакомилась с бельгийским моряком Францем. Его пароход лежал после войны почти целым на берегу протоки Зунд в Задвинье. Назывался уже по-немецки „Фриц Шооп“. Почти там сейчас многоэтажный латвийский Дом печати, а был долгие годы лагерь немецких военнопленных, они стирали в Зунде бельё. (С одноклассниками я пробирался в дыру ветхого лагерного забора. За папиросы немцы давали самоделки – деревянные игрушки, зажигалки. Один хорошо говорил по-русски, спросил однажды: – Мальчик, ты еврей? Приходи сюда пореже).

Мне становится неуютно и душно после кончины Доры оттого, что более никто из известных мне людей не помнит нелепый среди города «Фриц Шооп“ и этот лагерь пленных. И ресторан «Фокстродил», где Дора встречалась с Францем. Там был танцевальный круг из толстого непрозрачного цветного стекла, в зале гас свет и пол вращался и мутно и таинственно светился. Дора вышла замуж за Франца и уехала в Бельгию. (Как просто. Если в советские времена заграничный моряк полагал жениться на рижанке, красноречивый доброжелатель разъяснял, что ваша девушка – невеста самая гулящая из «Фокстрота». Если же советский моряк оставался на Западе, то в полицию являлся замполит судна и всегда объявлял его вором, вскрывшим капитанский сейф. Западники это скоро раскусили).

Спросил Дору: – Любила ты Франца? – Не знаю. Была молода и готова на всё. Была как добрый цветок, только проклюнувшийся весной и говорящий людям « вот и я». И знаешь ли, первая республика (Латвия 1920 – 1940 годов) была удивительная страна, в которой почти ничего не происходило. Вот на первой странице газеты:

«вчера вечером, выходя из Красных Амбаров, купец Шлимович – Мыльников упал на тротуар (сердце, это может случиться с каждым из нас, господа!). Его нашли известные на Форштадте девушки Саша и Маша. Они отнесли его бумажник 87 латов 26 сантимов – большие деньги для каждого (!) в околоток. Однако полицист Клотыньш на место трагедии не прибыл, не имея ночного фурмана (извозчика), а вызвал пожарных. Когда те примчались, господин Шлимович ушел пешком в сторону Задвинья». Купец, девы форштадтские, полицист Клотыньш и сейчас передо мной как живые. Тогда же решила – уеду от них навсегда. Франц был красив, в темно – голубой с белым офицерской форме торгового флота.

О жизни Доры в Европе я ничего не знаю. Более не слыхал о штурмане Франце. В 1940 заболел отец Доры. Она пробралась в Ригу морем через Швецию, вокруг войны. Схоронила отца и, возвращаясь на извозчике с еврейского кладбища, узнала о советской власти в Латвии. Свергнутый президент Карлис Ульманис обратился по радио с прощальной речью. Дора поняла, захлопнулся капкан, Франца она не увидит. Какие – то деньги еще оставались, но новое правительство в один миг разорило страну, приравняв крепкий лат к рублю. Через год советские ушли. По улице Ленина, бывшей Свободы, им стреляли в спину. На седьмой день войны в Ригу вошли немцы.

Ее вызвали в управление полиции. Дора помнила, всю ночь шел теплый дождь. Она жила эту ночь виденным до войны фильмом «Профессор Мамлок»: наци и их «собственные» немецкие евреи. «Полезные евреи». Примеряла на себя: в бельгийском паспорте Двойра написано как Дбоире, фамилия по мужу стала Бенуа, бельгийка. Но спасет ли?

Допрашивал немецкий полицейский офицер. Резко и быстро, но и подробно о муже и об Антверпене. – Это не СС, думала Дора, в уме назвав обер-лейтенанта Хайнрихом. Нет, вероятней Вернер, как в грезившемся ночью фильме.

Теперь о Латвии: где родились, школа? Между прочим, откуда ваш хороший немецкий язык? (Знал бы ты, думала Дора, рижские евреи говорят не на идиш, а на чистом хохдойч. Во дворе иешивы мальчики говорили по-немецки). Но рассказывала о подругах – будто бы балтийских немках. (В 1939 Гитлер призвал балтийских немцев в отечество и все уехали). Господин обер-лейтенант проверит? Он молчал.

Спросит, где похоронены родители, и конец. Сказать ли « их бин юудин» – желтая звезда на всю жизнь. Юудин созвучно Юдифь.

Офицер молчал.

– Я знаю, сказал он медленно. – Уходите. Вы еврейка.

Лил мелкий светлый дождь при ясном небе.

.

Дора кормилась официанткой в ресторане Верманского сада. Боялась людей на улице, кто-нибудь узнает, крикнет «жидите» – евреечка. С застенчиво-белой кожей настоящей блондинки и голубыми глазами. Совсем неожиданно ресторан превратили в офицерское казино. Немецкое офицерское казино нерушимо: днем общий обеденный стол, вечером ресторан, клуб. Категорически без азартных игр. Вечерами среди серых и черных мундиров, блестящих сапог бутылками Дора знала отчаяние приблудной собаки. Позже различила моряков, танкистов, СС-овцев («Фюрер смотрит на тебя, наше Знамя выше смерти!“), и тыловых. Эти скромней и пьют меньше, ветераны еще первой мировой войны. Гитлер обещал отпустить их домой по взятии Москвы. Дора боялась беспощадных и грязных ночных оргий подводников перед рейдом. Они заказывали заливное из свиных голов. В пьяных криках была бравада отчаяния. По обычаю незамужние официантки спали с молодыми офицерами. Поняв это, Дора пристально обратила взгляд на пожилого полковника Хорста. Гладила его коричневевшую старческим пигментом руку. Ему это льстило, ее ни к чему не обязывало, лейтенантов отпугивало. Этот кособокий баварец с пивным животом рассказывал о прелестях довоенной, благословенной жизни в Альгой – обширной долине у подножья Альп. О сельском празднике возвращения стада с альпийских лугов. Как купают и обряжают коров лентами и венками, бронзовые колокольцы сверкают. Выпив, он подражал визгу пастушеской собаки, загоняющей стадо. Дора согласно кивала, делая вид, будто понимает его баварский диалект. Поздно вечером в полупустом казино Хорст сразил ее анекдотом: « Альгой, хутор. Работник, обращаясь к хозяину, всегда начинает с «хайль Гитлер». Ночью будит хозяина: « Хайль Гитлер! Свинья наконец сдохла». ( Не единственный из опасных анекдотов Третьего рейха). Дора застыла с грязными тарелками в руках. Он меня не провоцирует и, конечно, не идиот… Я не все о н и х знаю.

К обеду появился «Вернер». Она сделала вид, не узнает. Он смотрел вскользь и за ее стол не сел. Дора узнала его имя – Курт Валлнер. Неделей позже он сказал:

– Вам нельзя здесь, вы сумасшедшая? Дора хотела представить его до войны, в отложной белой рубашке, на немецкой улице с немецкой подругой. Они идут из университета? Дора не видела германских городов и университетов, картинка расплывалась.

В ресторане «Лира» на улице Дзирнаву Дора стала бар-дамой. Она изобрела коктейль «энгель кюсс», поцелуй ангела. В «Лире» играл настоящий итальянский оркестр. (Позже шестеро пожилых музыкантов были первыми рижскими невыпущенцами. Промучившись полтора года, они вернулись в Неаполь). Доре подчинялся буфет и семь девушек для танцев, она следила, чтобы гёрлс не напивались. Некоторые были замужем и мужья встречали их ночью.

В «Лиру» пришел Курт Валлнер. Каждый вечер он кивал бар-даме, как завсегдатай. Выпивал два «ангельских поцелуя» и равнодушно танцевал с кем-нибудь из див, это ему не шло. Однажды они остались наедине.

– Оставь меня, Курт. Обещай. Мое имя Двойра, мои могилы на кладбище в Шмерли. Позови он к себе, она пошла бы? Но они ни о чем не говорили, пока Курт не пришел в «Лиру» днем. Дора не узнала его в гражданском, потом поняла, лет ему не больше двадцати трех.

– Гестапо будет искать тебя как еврейку, я видел донос.

– Из –за меня ты гибнешь. Как у вас это называют?

– Тайное сожительство с еврейкой, да офицер полиции: оскорбление расы.

– Но мы же не…

– Ты будешь это доказывать? Допрашивали полковника Хорста.

– Бедная простая душа. Он не догадывался.

– Рискнем, я арестую некую Бенуа за спекуляцию водкой, сигаретами, фельдиперсовые чулки с черного рынка. Это реальный срок в Саласпилсе и выйдешь после войны, кто бы ни победил, мы или ваши.

Бикерниекский лес … недалеко. (Место массовых еврейских расстрелов. Там создан строгий и мощный мемориал. Надпись по камню »Ах, Земля, не сокрой мою кровь, и мой крик сохрани от тишины Вечности»).

– Губы дрожат, Курт. Ты боишься.

– Да. Тюрьмы, и все может быть.

– Я будто уже видела тебя в немецком городе, с девушкой, откуда?

– Ты видела Санкт Паули. Я там родился. Там Эльба и много каналов. Рыбный рынок на берегу.

– Но я никогда не была в Германии… Уходи, кельнер увидит. Все отрицай, забудь.

– Двойра, после войны поедем в Гамбург.

– Пожалуй, безопасней Антверпен.

– Да, в Антверпен.

О Саласпилсе Дора редко упоминала. Заметила однажды: там болота и летом не высыхали, вода торфяная коричневая. На ней брюкву варили и свеклу. Красную свеклу, желтую брюкву. Кто донес, пыталась понять Дора в первые лагерные ночи. Она видела голодных и мучимых страхом опустившихся женщин и понимала, что ее собственное сознание вскоре затмят голод и безразличие, думать надо сейчас. Всё будто сходилось на Верке Рыхловой. Как рыдала Вера и царапала щеки сломанными ногтями на песке Чудского озера, когда намерились бежать в СССР, и поносила и кляла меня. Потом встретились в Риге, у Веры дрожало лицо. Давно это заржавело? Знал ли доносчика Курт и почему не назвал его тем утром в кафе. Он берег меня, от моей, конечно же бессильной ненависти.

Дора пробыла там четыре месяца.

К старости у Доры случалась суетность, мелкота движений, она этого не замечала. Но и в те годы она была томна, пышно – соблазнительна и знала это. Раз в два месяца Дора жестоко напивалась и видно было ее неприбранное одиночество. Падал камнем в русский язык окопный жаргон: » мойн» как гутен морген, автомат – шмайссер. На лагерной вышке торчал конечно же «машиненгевер» – пулемет. И «он летал на штука‘c“» – на пикирующем бомбардировщике. В такой вечер я узнал, как она вырвалась из концлагеря.

… Брела в голодном знойном мареве, не зная к чему. Навстречу охранник: – Иди за мной! Пришли в сарай, там зеки мешки цемента ворочают. Кинули мне на плечи мешок и все во мне надломилось, весила я килограммов сорок. – Неси к вахте! Шагнула, шагнула еще и упала на пороге. Стою на четвереньках, как собака. Охранник меня ручищей по заду, а там ничего, только кости. – Как фамилия, лагерный номер?

На следующее утро оказалась в позорном бараке. Весь смысл моего лагеря был, что где-то в формуляре, на бланке, возможно рукой Курта написано «бельгийка». Я этой бумаги конечно не видела. Под нее надо было жить. В лагере был барак для молодых женщин, отбирали в солдатские бордели. (В мемориале Саласпилс место барака отмечено памятником: девушка на коленях, навстречу ужасной судьбе). Назваться еврейкой и погибнуть, или жить курвой солдатской. Не было иного, и вариант » я бельгийка и в бордель не пойду» не проходил. И вот я такая во все места пере…-аная блядища пустоглазая и есть.

– Рассказываешь – каешься? – Мне же как это слышать.

Комнатки дома утех (по-солдатски «пуфф») выходили окнами в колодец. В первый день всех нас оперировали, перевязали какие–то каналы, чтоб не беременели. На всю жизнь. Солдаты приходили праздничные, не очень пьяные и чисто отмытые. Трое – четверо за ночь, но бывал и поток по семь и восемь, если свежая воинская часть. Этикет был – каждого спросить имя, откуда родом и сколько отслужил. Галантные клиенты были солдаты из Эльзаса, они ведь немного французы. О фронте и когда он кончится говорить не нужно и опасно. Донимали истерики, случавшиеся с девицами. Лесбиянок карали жутко, секли парами публично и возвращали в лагеря. Себя же я выдрессировала, чтоб без оргазма с солдатом. Пусть он корчится один. Потому успехом не пользовалась. Иначе что бы со мною сталось к тридцати годам? Да и противно до дрожи. Дом этот был почти как тюрьма. Старожилок переводили в комнаты получше, а в понедельник утром в город выпускали четырех – пятерых девиц. Были и блестящие карьеры – из солдатского бардака в офицерский. На это нужно призвание, дар особый, не обман.

Скотства паршивого много было, одна радость – влюбился в меня фанрих (курсант военного училища перед выпуском в армию). Красивый мальчик был и смешливый, но не могла я с девственником лечь. Уехал он на фронт. Месяца через два вскрываю конверт в черной кайме: « сообщаем н е в е с т е … обрел вечный покой, пал за фатерланд ». Без женщины ушел фанрих. Знать бы раньше.

– Пришло зыбкое чувство онемеченья, – продолжала Дора. – Наедине с собою, Двойрой, я часто думала по-немецки, и вместо безбрежных русских вымучено рождались квадратные немецкие мысли фроляйн Бенуа.

– В понедельник шла на форштадтскую улочку Жиду, там было еврейское кладбище и недалеко гетто. (В 50-е годы на старом кладбище проводили комсомольские субботники. Снесли стену, комсомольцы с грохотом бросали в грузовики могильные камни. Сейчас здесь небольшой парк, памятная плита на иврите и два чудом спасшихся могильных камня). Дора видела, как вели небольшой колонной евреев на работу. – Я пряталась в подъезде углового дома. Из первого этажа выходила женщина, шла вдоль горемычного еврейского ряда, невзначай отдавала четыре – пять картошин, полхлеба. Конвоиры – латыши видели, привыкли. Женщина встречала колонны несколько раз. Она назвалась Верой Михайловной и однажды я пошла с ней, сжимая в перчатке тающий шоколад и твердый картонный пакет эрзац–мёда.

– Куда лезешь шлюха, шлюха! – крикнул мне конвоир, толкнул прикладом. Я была в шляпке a la кokett с перышком, подкрашенная (в те-то годы) и пахла вином.

(Много позже я познакомился с Верой Михайловной Каверзневой и ее семьей. Она жила все в том же первом этаже напротив бывшего еврейского кладбища. Дору она смутно помнила).

Одиннадцатого октября 44 года отдаленный гул нарастал от озера Кишэзерс. Девки удирали с немцами, одни с любовниками, другие просились в грузовики.

– Пуфф опустел, – сказала Дора. – Две мародерки вязали грязные простыни. Дверь комнаты содержательницы фрау Ленц не заперта. Дора впервые вошла туда. На постель брошены парики – черный, яркорыжий и гольдблонд – как смятые флаги капитуляции. Пестрые цвета отдаленно и явственно что-то напоминали. Майн Готт, полосы имперского флага. Бандерша была твердая наци и искренняя патриотка, каждый вечер в другом парике. Дора бросила на пол чьи-то беззащитные крашеные женские волосы в остром желании топтать их, осквернить.

– Ты ли это, Двойра ?

На столике в углу патефон. Покрутила ручку, и богатый голос Зары Леандр:

« Кауф зих блюен люфтбаллон…» Купи себе синий воздушный шар / Нить только из рук не выпускай / Полетим мы вместе с тобой / В тихий и волшебный край…Дора сорвала пластинку, патефон жалобно взвыл. Пластинка лопнула, обнажив асфальтовое нутро.

-Я пошла с Парковой на Московскую улицу мимо сгоревшей синагоги. Утром тринадцатого советские солдаты прошли через форштадт. Я выжила, моя война кончилась.

Рассказы Доры увлекали, виделась совершенно иная жизнь. – Что же дальше, дорогая Дора ?

– Я снова была Двойрой, взяли гримершей на киностудию. Что осталось во мне от концлагеря и публичного дома? – Когда на площади Узварас вешали наци, утром смешала двойной « поцелуй ангела». Достала шляпку с пером, надела выходные фельдиперсовые чулки на красных подвязках. Толпа была огромная. Ждала, кто-нибудь закричит, проклянет. Молча смотрели и тихо ушли. Заперлась в коммунальной комнатушке и, ужаснувшись двум прожитым « у них» годам, и виденной виселицей, напилась в одиночку. (В 1945 году в Риге проходил суд над военными преступниками. Два высших офицера были публично казнены на Узварас – площади Победы).

– Помнишь ли лагерь немецких военнопленных? Я была там года через два после войны. Случай помог, снимали на студии о войне. Нужен был открытый генеральский автомобиль, настоящий. В грандиозном трофейном «хорьхе» ездил комендант лагеря. Он сам пригнал сверкающий лимузин под деревья киностудии, и я залюбовалась: сиденья светло-малиновой тисненой кожи, хром, медь блистает. Говорили о чем-то и чувствую мой бюст его впечатлил. Проехали бесшумно и плавно в «хорьхе» , я рискнула, спросила товарища подполковника о Курте.

– Мне искать лагерника не по чину, даже для вас, Двойрочка. Но есть там общественники – новые маркситсты, агитируют своих за социалистическую Германию. Приходите, вас впустят.

В небольшой комнате пахло солдатчиной, трое пленных читали газету.

– Вы комитет «Новая Германия» ? Не встречали Курта Валлнера?

– Фамилия не редкая. В каком он звании? – Обер-лейтенант, из Гамбурга.

Посовещались между собой. – Его могли произвести в капитаны.

Ждала с долгой надеждой в сердце. Вошел в штопаном мундире, коренастый. Твердый взгляд. – Капитан барон Курт фон Валлнер. Не он. Я ему сквозь внезапные слезы: – Как поживаете, барон, давно из Гамбурга? – Уже восемь лет, с польской кампании… Из Гамбурга, не он.

– Нет ли вашего однофамильца?

– Не встречал, и благодарю вас, мадам.

– За что же?

– Вы ищете одного из нас.

Обморок и идиотизм войны: казармы, окопы, ненависть, «Лили Марлен» и даже не больно. Фанриха жаль, за что его так.

Года через два после смерти Сталина в Риге, казалось, стало легче дышать и говорить. Уплыли морем пленные немцы. Уезжали польские и датские евреи, спасшиеся в СССР. – Мне бы вырваться в Бельгию будто в гости, остаться на Западе, искать Курта – вспоминала Дора те годы. Беги, Дво, беги! В активе два письма – приглашения от бывшей квартирной хозяйки, выдаваемой за сестру.

С такими тайнами я пошла в МГБ. Приняли сразу по звонку из проходной. Единственная контора, где обслуживали без очереди. Сидели двое в штатском: за столом напротив меня, и у окна.

– Вы обращались в бельгийское посольство?

– Решила с вами посоветоваться, а потом написать в Москву. Штатские бегло переглянулись. – Покажите пожалуйста ваш бельгийский паспорт. (Как это не к добру).

– Я не взяла… оставила дома. Прижала к груди сумку, они поняли, молчали будто дружелюбно. Сидевший за столом безотрывно глядел на сумку. С нажимом заговорил:

– Доставайте, Двойра Исааковна, доставайте.

Я отдала темно-синий паспорт. Больше часа сидела в пустом коридоре.

– Двойра Исааковна,- сказал штатский, бельгийский паспорт мы пока задержали. Есть же ваш паспорт СССР, осени сорок четвертого года. Вы тогда как из пены морской явились, упали с Луны? Живите спокойно и достойно в нашей стране. Живите тихо.

Пафосный лейтенант. Ночами я думала о собственной глупости. Но после лагеря и борделя власть для меня была там, где охрана, туда и пошла.

И ты не спала с Куртом? Качает лысеющей с макушки головой. Напевает в задумчивости: « Венн дие золдатен юбер дие штадт маршиерен, ёффен дие медхен дие фентсер унд тюрен. Лос, лос, лос! Когда солдаты маршируют через город, отворяют девушки окна и двери. Давай, шагай, шагай! » Старая солдатская песня.

Германский Красный Крест ответил: «Курт Валлнер, год рожд. 1918, Гамбург. Юрист, адвокат. Обер-лейтенант. После войны жил в Антверпене (Бельгия). Похоронен в 1993 году, Гамбург – Санкт – Паули.» Сейчас и бедной Доры нет. Доры нет.

ГЕРМАНИСТКА

Владимир Абрамсон, 2007.

Лейтенанты из хороших ленинградских, московских, севастопольских морских семей женились непременно на красавицах. Рождались благополучные дети. Юные романы были серьезны и трогательны. Выскочишь в воскресенье из флотской казармы, она ждет и ветер с Невы треплет и пушит девичьи волосы. Набережные и парки людны, целоваться негде. Ничто другое и не подразумевалось. Красавицы уезжали с лейтенантами в дальние базы, полагая в каждом будущего адмирала, уносясь мечтами на Невский проспект… На концерте флотской самодеятельности в забытом гарнизоне блистали яркие женщины. Но сырая пурга, когда от дома к дому бредешь по единственной улице военного городка, холодит ноги в тонких чулках.

Сжав жемчужные зубки, Таня двигала мужа Борю вслед за Солнцем на запад. Они служили в Находке, Владивостоке, с годами в Севастополе и Калининграде. Таня тонко действовала старинным и надежным оружием – швейной иглой. Светская портниха адмиральш. Утробное, невыполнимое желание – ткнуть иглу в круп Анны Дмитриевны, командирши Краснознаменного Тихоокеанского флота. Но с Анной Дмитриевной вышло хорошее повышение по службе – в Северодвинск. Таня готова ехать на Север, но мальчику тяжелы полярные ночи. Семья обосновалась в Москве. Ждали контр-адмиральских погон Бориса.

В молодости Таню смущал малый рост, позже она приняла генетическую неизбежность полноты. Научилась не стоять на людях рядом с высоким Борисом, что выглядело бы комично. Не жестикулировать маленькими ручками, и улыбаться. Примерив на себя образ улыбчивой, скромной немногословной блондинки, была приятна со всеми. Студенткой она избрала германистику. Побывала в Германии, влюбилась в немца. Отношения были романтические с очень настойчивым приглашением к сексу, но Таня чувствовала бесперспективность этой любви. Жить в Германии она не хотела. Первым мужчиной стал Борис.

В новые времена Таня почитывала немецкие газеты. Педантичным на пути к цели, работящим и честным немцам она симпатизировала. Их язык, организуемый глаголом, побуждал к действию. Случайная газетная информация «… солдаты Бундесвера обратились к военному министру Фолькеру Руэ с жалобой на неприглядные армейские трусы. Что унижает человеческое достоинство унтер-офицеров и солдат и нарушает права человека. Они требуют трусы ярких расцветок или с модным сейчас гульфиком. Военный министр приказом по армии и флоту удовлетворил просьбу». Отсмеявшись, Таня задумалась: набежавший капитализм уведет клиенток в бутики. В эпоху Перестройки не удивишь мужчин и их женщин цветастым исподним. Но гульфики… Таню осенило, договорилась с торговцами, дала работу надомницам, нарезала на глаз выкройки на мужские размеры. Через два года российский рынок трусов – гульфиков насытился, Таня разбогатела.

Деньги не стоят выеденного яйца всмятку. Содержание, истинный смысл и цель ее жизни – Борис и сын Мишка. Непреходящих движений души требовал муж. Ему нельзя советовать, лишь искать неявные подходы. Она счастлива жить для Бори. Когда он был в море, Таня писала мужу страстные письма – любимый, вечно родной, не останови мое сердце, думай о нашем счастье, помни жар моего лона. Прятала листы в обувную коробку. У подлодки нет адреса, письма самой себе. С годами пламя угасало, оставляя раскаленные угли. Борис о коробке не знал, о любви и чувствах не говорил.

В год дефолта Бориса демобилизовали, беда. Отличный моряк, но гибельно сокращался флот. Он только вернулся из автономного похода к американскому берегу, где над ними дважды прошел противолодочный фрегат. Штабные поздравляли «с морей» скучно, скупо. Они уже знали и кое-кто примерял его судьбу на себя. Приехал контр-адмирал, стекла большого автомобиля сверкнули в свете низкого зимнего солнца и погасли, напомнив Борису проблесковый маяк на подходе к Северодвинску. Адмирал пригласил его и двух высших офицеров. Борис, чувствуя неладное, первую недосказанность встречи, лихорадочно припоминал все дни минувшего похода. Адмирал старался не быть официальным, но говорил сухим высоким голосом, иначе он не умел: офицер флота и в запасе остается в строю… и прочие подходящие случаю фразы. Самому ему они неприятны. Борис спросил невпопад: – Кто же подлодкой командовать будет? (Чуть было не сорвалось – моей лодкой). Не услышал ответа. Вестовой понес кофе.

От короткого застолья Борис отказался. Надел шинель при молчании штабных, все друзья – приятели, но что же скажешь, о чем спросишь. Вышел из низкого здания штаба и брел по снежной белизны улице. Перекрещивались на снегу собачьи следы, большие четкие ямки. По северному быстро стемнело. Звонить Тане не буду. На неделе явлюсь – навсегда. Так сложилась их жизнь, что ни в одобрении, ни в порицании, ни в жалости, ни в совете жены он не нуждался. Большая половина из пятнадцати семейных лет пришлась на море да казарму.

Два дня Борис пробыл в Архангельске. Саломбалу когда-то застроили бараками. По тому времени к счастью – разуплотнили на квартирки. Дома обросли сараюшками и поленницами. В крайнем с востока (навигатор Борис не думая, ощущал стороны света) живет его честная давалка – мичманский жаргон. Шесть лет с ней, юность Кати обглодал, скотина я, хрен подводный – думал Борис. Она любила Борю после долгих рейсов добро, уютно и бескорыстно, стеная по ночам. Была как медлительная птица: будто еще с минуту здесь, взмахнет крылом, улетит. Поездка с Борисом (в штатском) на такси в центр на проспект Приорова и час в кафе была ее праздником. Жила ли она с другим в его долгие, долгие отлучки, волновало Бориса редко, когда в море вспоминал о Кате. Возвратясь в Саломбалу, улавливал неопределенность ее серых глаз и стесненность первых движений, не спрашивал.

Утром она поняла, что в последний раз, и поцеловала крепко, без слез.

Добродетельная любящая жена Таня томилась Бориными настроениями. Чем дольше он не у дел, тем ломче на изгиб его воля и самооценка. Тем развязней держится с ней на людях, потому что это ее московская квартира и ее, удачной модной портнихи, деньги.

В последние недели Ковалевым редко звонили по вечерам. Умная Таня выжидала, чтоб трубку взял Борис. Он замкнулся в четырех стенах квартиры и молчал. Она просила подругу звонить Боре почаще и может быть выдеруть в кафе. Телефонный флирт Борис разгадал и не брал трубку. Понимал, что с ним происходит.

– Становлюсь домашним бомжем.

Сыну Мишке исполнилось тринадцать.

– Пап, ничего мне не дари. Дай пятьдесят долларов на бассейн, все ребята ходят.

– У мамы спроси.

В попытках пристроить на работу отставного морского полковника прошел год. В мелких фирмах Борису отказывали, чувствуя его превосходство и волевой напряг.

Таня устала и разрешила себе отпуск. Щемящее чувство к Боре и необходимость быть рядом она спрятала за другой заботой: из Гамбурга слала бедственные письма школьная подруга Надя.

В Москве незамужняя Надя обитала в бревенчатом, чудом уцелевшем в городском кольце, пятистенке. Украшала дом мраморная, выщербленная по углам доска: «В этом доме жил в начале века пролетарский поэт Демьян Бедный (Ефим Алексеевич Притворов)». Стояла небольшая русская печь, как бы ее половина. Печь не топили. После московского филфака Надя учительствовала в школе милиции для рядовых и сержантов без среднего образования. Послушные ученики и безмерно неграмотные. Называют тетей Надей, в ее-то лета.

В 90-е годы еще верили в заграничный рай. Морок и беспамятство. Таня заметила, становятся не интересны Наде многие важные вещи. Их сменила критика, ранее неслыханная в устах скромной учительницы. Подруга уехала в Гамбург. Путь обычный: мыкалась в лагере (das Lager) для иностранцев. Нашла работу на брошюровальном станке в типографии. Если был текст на русском, вычитывала страницы и правила ошибки. Сняла однокомнатный апартамент окном в садик. С потолка на четырех цепях висит кровать. Уперев ноги в стену, можно раскачиваться как на тугих качелях.

В этот апартамент приехала Таня. Разговоры о возвращении к Демьяну Бедному и милиционерам она не поддерживала. Надино эмигрантское, показное, неискреннее одинокое еврейство утомляло.

Таня прилепилась к бару на набережной. Днем он пустовал. Она заказывала опасное при ее полноте пиво. Молчала у окна. Видно Эльбу, прогулочные и большие пароходы и пузатые буксиры движутся медленно, будто на старом экране. Бармен принял за иностранку, не знающую по-немецки и сказал официанту:

– Понаехали тут всякие.

Обедал пожилой среброголовый немец. Ел красиво, видна порода и семья. Заговорил с Таней и, услышав легкий акцент, расспрашивал о Москве. Рассказывал о гамбургских кабаре, в них соль народного характера. В одном из них начинали в шестидесятые годы Битлз. Предложил встретиться завтра вечером.

– Встретимся в этом баре. Я – Хорст. Журнальный фотограф.

– Ищете див для обложки? Я не фотогенична.

– Нет. Любуюсь вами.

«В моем возрасте мужское внимание как бальзам» – думала меж тем Таня. И охотно согласилась.

Предложение было неожиданным – Reeperbahn – Рипербан по-русски.

– Главная городская достопримечательность – сказал Хорст.

Таня думала красться в гнездо порока по пустынным улицам, под красными фонарями. Вечером от станции метро «Рипербан» катила в тот самый квартал тысячная толпа мужчин. Женщины в джинсах, иностранцев много. Шли по асфальту и тротуарам во всю ширину улицы. Кто же их…обслужит, думала Таня. Дома неказистые, как забытые детские кубики. Но море блеска и огня реклам. И жрицы, действительно, кое-где стоят и прогуливаются. Профсоюз немецких проституток не объявляет забастовок. Где печать вульгарного порока? Толпа постепенно редеет в клубы, дома свиданий, секс-шопы, театр «Тиволи», ему почти сто лет. Пивная, тоже можно познакомиться. Шутя и всерьез торговаться о продолжительности и манере…сеанса. О цене. Деревянная лестница во второй этаж в свободные комнаты. Пьяных не видно, не торгуют подозрительно марихуаной.

Они перешли улицу у «Эротик бутик», дорогого европейского секс – шопа. Таня в нахлынувшем молодом веселье рассматривала витрину. Они шли под тысячами рекламных грудей и задов. Шли в огнях реклам казино, биллиардных, гей-клубов, отелей с комнатами на четыре часа. Мимо бомжей с матросскими наколками на руках. В бесконечных «Живых шоу» – блондинки под Мерилин Монро. Бедная Мерилин, ты открыла сундук Пандоры и сама погибла.

На известной улице, действительно, сидят за стеклянными витринами женщины, вяжут, полируют ногти в ожидании. Затем гаснет свет. Полицейский остановил Таню, на эту улицу вход женщинам воспрещен. Бывает, из мезонина водой обольют. Или еще чем… Неуютно Тане. Не по-нашему, машинерия. Протиснулись в кабаре «Мата Хари», Хорст совсем как в Москве, дал швейцару «на лапу», посетителей полно.

Итак, два ковбоя (красавцы, хорошие голоса) узнают о мешке золота в индейском племени. Индианки – кордебалет, роскошные костюмы и перья радугой. Прима влюблена в ковбоя и пытается соблазнить – танец соло. Ковбои спасаются в женском монастыре. Поют о родных просторах: « О Роз-Мари, о Мэри, / Цветок душистый прерий,/ Твои глаза как небо голубое / Родных степей веселого ковбоя!.. Тем временем настоятельница – (гран – дама, сопрано) убегает с комическим любовником. Монахини дружно сбрасывают черные робы и канкан в чем мать родила, почти. Ковбои побеждаю индейцев и старый вождь (бас) проглатывает золото. Но ковбои поят его касторкой и под аплодисменты возят по залу на унитазе. Только и всего, Таня ушла помолодевшей. Поцеловала Хорста, но не так. Он понял.

Обязательный на пути Пивной сад. Разносят «масс», тяжелые кружки пива. (Ровно литр и семьдесят пять граммов. Бедному студенту на долгий вечер в пивной один масс, не более двух ремесленнику и трех – баварцу. Королевский указ, семнадцатый век). К пиву «хаксе», всенародно почитаемая и обожаемая свиная ножка. Американка за соседним столом спросила по-английски. Любезный официант не понял. Поразмыслив, американка сказала хрю-хрю, завернула платье и показала бедро. В Гамбурге, в районе Санкт Паули на улице Рипербан никто не рассмеялся. То ли здесь видели.

Vielen Dank, Reeperbahn. Und lebe wohl . Спасибо, Рипербан. И прощай.

Они поплелись, поддерживая друг друга от усталости, вдоль спящих пароходов. Эльба раскачивала темные яхты миллионеров.

Рыбный рынок открыт в четыре часа утра. Сели за столик и ели свежайшую сельд. Громогласный, видный мужик продает рыбу корзинами. Корзина еще пуста, и торговец объявил ей цену. На глазах домохозяек и туристов снисходительно бросает рыбу за рыбой, медлит…еще вот эту. Корзина наполняется. Его шутки и речевки на злобу гамбургского дня невозможно перевести. Немцы смеются, туристы спрашивают – что он сказал? Продавец с наигранным сожалением бросает рыбу в уже полную корзину.

– Корзина продана женщине в белой юбке, отличная покупка для вас, уважаемая фрау.

Простая радость жизни.

Рано утром в надиной комнатушке Таня была с мужем. С его наивной и плоской душой. Твердо – благородной. Простая душа, не умеющая учиться, упорно далекая от реальной жизни. Таня не помнила его страсти. О Кате в Саломбале она знала. Однажды летом обошла по деревянному тротуару, утонувшему в песке и пыли, ее дом. Жарко пахло нагретым деревом, в пыли рылась собака. На крыльцо вышла старая женщина, смотрела на городскую Таню. Злорадно, предвкушая скандал, усмехнулась: – Дома Катя, дома! Таня ушла.

С Хорстом гуляли в сладкой тишине высоких дюн. Сосновая кора отливала красной медью. Шли по песчаной дороге в мелькании света и теней деревьев, в настое хвои и смолы. Уносимая жарким летом, и осенью своей жизни, Таня решилась.

Небольшая квартира Хорста за озером в Альтоне, в трех этажах. Сплошной белый модерн. На стене у лестницы одна выше другой черно-белые фотографии мужчин, женщин в одиноком тихом раздумье. Много раз – усталая актриса в сценических костюмах. Потом грустные звери и зверята. Обойдя по крутой лестнице, Таня не обнаружила за стеклянными плоскостями и керамическими абстракциями и тени жилого. Гарсоньерка.

Хорст упомянул, что трижды был неудачно женат. В первые семейные недели думал: с этой женщиной связан до последней земной минуты. С ней он простится перед вечностью. Через год кружева на белье казались нечистой чешуей. И это, в общем трагично.

Непринужденно и тонко он заговорил о сексе. Под локоть вовлек в ванную комнату.

– Я видел столько раздетых женщин, что меня волнует, когда они одеваются. Хорст вышел. Умная Таня поняла – ее ждут голой. Она же привыкла к иному. ОН – подробно о самом себе. О комплексах и горестях, с жалобами на холодно – леденящую жену. Карьера не удалась – «я слишком порядочен». Нужно активно сострадать. Потом о ЕГО женщинах с юношеских лет и немного о собеседнице. ЕГО надо пожалеть, а уж потом. Впрочем, привыкать было не к чему, пара сексуальных приключений за всю Танину женскую жизнь. Она не знала, с глобализацией этот путь стал короче. Таня увидела нечто светло – болотно-зеленое и воздушно – ночное. Щадящий вариант – выйти полуодетой. Ужасно захотелось примерить у зеркала. Она быстро разделась. Длинная хламида, можно хотя бы закутаться… Штанишки очень и слишком откровенны. Таня отложила светло-болотно-зеленое в сторону и оделась. Через вежливых полчаса попросила вызвать такси, он безропотно набрал телефон.

В такси Таня ругала себя старой дурой, устроила водевиль с переодеваниями. Увы, жизнь не кабаре. Бедный милый Хорст.

В Москве Таня вынула из старой обувной коробки письма, которые не отправила Борису в разные годы. Он прочел в один вечер и поцеловал. В кои-то веки. Таня собрала в дальний шкаф флотские рубашки, ботинки, тельняшку. На кортик она не посягнула. Через клиентку, тайно от мужа, достала билеты на праздничный вечер военно-морского флота в Колонном зале. Борю обманула: «прислали из военного министерства». В глянцевом углу мелко: «форма одежды парадная». Борис приободрился.

Надя вернулась в Россию, учительствует. В два – три года приезжает Катя из Саломбалы, и Борис встречает ее на Ленинградском вокзале. Таня к ней не ревнует.

ОШИБКА ФАРАОНА

Семен получил отпуск и решил ехать в Израиль. Не в Эйлат, в Красном море плескаться и нырять: разыскать злобную журналистку Нину Воронову.

Дошла до Екатеринбурга, где Семен родился и с переменным успехом живет, заграничная русская газета. Семен был взбешен. Нина В. написала о поездке с мужем, известным  физиком, в Екатеринбург. Муж отдавался науке на международном  симпозиуме, Нина В. смотрела по сторонам: толпы хмурых, ничем не занятых, плохо одетых людей на улицах: нервозная дерзость и тупость – решает она. На пригорке у больницы расположились старики. Они дождались конца больничного обеда и вперегонки бросились доедать. Помчались с холма в колясках и на задах. Нина В. пытается выбраться из городского центра в бывший дачный поселок, где проходит симпозиум. Электрички не идут, она нанимает частника. Старые «жигули», конечно же, с грохотом разваливаются. Нина В. не отчаивается мрачной действительностью, едет в пригородном автобусе «куда шоферу надо». Мир ватников, мешочников, податливых молодаек, пьяных выпученных глаз. Наконец, банкет по окончании симпозиума. Полуголодные уральские профессора и доценты мигом сметают столы (так у автора) и довольно быстро напиваются. (Поименованы закуски и блюда, которых русские ученые не едали).

Взбешенный маниакальным бредом, Семен найдет и спросит Н. В, в какой стране и когда она была, в том ли городе? Он отправил газетный лист и письмо в  областное правительство, требуя запретить эмигрантке Н. Вороновой въезд в Россию.

За разоблачениями в Израиль Семен не поехал. Не так он патриотичен и политизирован, чтоб отпуск загубить. Не громогласный активист, ничего не член, но о политике готов спорить. Когда в армии срочную отдавал, жаловался однажды на плохое преподавание марксизма – ленинизма в сержантской учебке. Полк выстроили на жарком плацу и поверяющий генерал опрашивал. Жаловались на  харчи, дедов, отпуска просили. Семен же – на марксизм – ленинизм. Дали кличку “Адепт”, будто собаке. Служба, если припомнить, шла не в тягость – в полковом оркестре на трубе играл. Триумфальный марш из “Аиды”, например. Прозрачная музыка военному оркестру ни к чему.

Семен едет в отпуск в Италию,  в  без жены Кати. На двадцатом году семейного счастья узнал, что жена без него и недели не проживет, стальные узы связывают их; Катя молчаливая раба настроений мужа, к Италии не ревнует…и  должна быть с ним. Поехал один.

Тур начался в Вероне. Утром, съев  неизбежную пиццу, Семен пошел за толпой. Шли молодые и средних лет итальянки  и привели его к дому Джульетты. (На многих языках «Ромео и Юлия»). Беленая стена без окон и небольшой балкон. Минут через десять явилась на балконе девушка в старинном платье. Аттракцион. Улыбнулась толпе и скрылась за дверной занавесью. За ней слышен разговор, звон посуды.

– Четырнадцать лет было Джульетте, улыбчивая Юлия вдвое старше – подумал Семен. – Не настроишься на высокую поэзию.

Юлия Шекспира с этого балкона всю ночь говорила с Ромео о любви. Он прятался внизу, где Шекспир полагал густой, пахнущий ночными цветами сад, и сейчас стоит в тесноте Семен. Утром их тайно обвенчал плутоватый священник. Жених, ненавистный роду Юлии, уже венчанный муж, готовил веревочную лестницу, чтобы через  одинокий балкон подняться к первой брачной ночи. Бронзовая статуя Джульетты в углу двора. Женщины, да и мужчины гладят ее обнаженную правую грудь. Возможно, таков обычай. Грудь блестит на солнце ярко натертой медью.

Тоскливо.

Верона, ночь. На площади у дворцовой стены спят раскрашенные великаны – туристские автобусы. Взошла желтая, как олимпийская медаль, большая луна. Каменные трибуны амфитеатра вокруг Арены, где сражались гладиаторы. И женщины – гладиаторы, и гладиаторы – карлики.

На Арене сегодня дают «Аиду» Верди, за тем Семен и приехал. С первыми звуками оркестра тысячи людей зажгли тонкие длинные свечи. Красиво. Каменные сиденья хранят дневное тепло. Слова итальянских арий мало значат для Семена, редко слышно вечное: аморе, аморе  – любовь, любовь.

Музыка разросталась. Жестокий и экзотический сюжет. Вспомнились томление и страх первой любви. Было на параде мод, может быть первом в тогдашнем Свердловске. Вика на подиуме остановилась левым коленом вперед, будто стремилась выйти в зал, и заключительный поворот головы. Каштановые волосы разлетелись веером и блеснули в свете рампы зеленоватые глаза. Семен погиб навсегда.

На подиуме Арены ди Верона, меж тем, Анна Нетребко и Плачидо Домингес темпераментно поют о любви. Плененная дочь эфиопского царя Аида и Радомес, начальник дворцовой стражи фараона.

От любви голову потерял – сказал сосед по скамье, пожилой и опрятно – старомодный.

– Кто потерял? – очнулся Семен. Пятнадцать тысяч зрителей вместила Арена, волею судьбы двое русских оказались рядом.

– Радомес. Рассудите, должность его секретная, да встречается ночью с военнопленной, диссиденткой из враждебной страны – Аидой.

…он нанялся в Дом моделей прислугой за все: рабочий сцены, электрик, осветитель. Каждый вечер видит Вику. Модель: с подиума раздеться, подают очередное платье, курнуть зажженную сигарету, в зеркало глянуть – пошла от бедра. На все четыре минуты. (Не забыть платье надеть, в белье не выйти). В гонке дивы не стесняются мужчин, вычеркивают из сознания. Сема видел Вику за кулисами в белье и с сигаретой, заговорить с ней не одетой не мог. В конце сезона она подошла. Отец отдал Семену «жигули-копейку», катались на тряской машинке и научились молчать вместе. Семена тяготил скорый призыв в армию, Вика об этом не упоминала. Страстно, до онемения скул, целовались иногда, лезть под юбку и мысли не было. Осмелься он – Вика взглянет удивленно. Ему было восемнадцать, ей уже двадцать два.

– О чем вы мечтаете – сказал сосед. У нас свидание Радомеса с дочерью фараона Амнерис. Она его любит, а он ее…так. Смотрите, Аида их засекла. А ведь на сцене до взвода солдат охраны!

…Семена призвали в армию. Время течет то плавно и скучно, то бурлит: маневры, то пол роты в самоволке, то стрельба на посту. Семен вышел в деды и нашил на погоны лычки. Вики не видел года полтора, еще год не увидит. Она пишет редко. Случай помог.

Летом загнали Семена дальний полевой склад охранять. Под деревянными навесами панцирные кровати, ржавые печки – буржуйки, плащ – накидки против атомной войны. Сослан, декабрист в лесной глуши. Палатка в полный рост, жратву на неделю привозят. В помощниках у Семы рядовой Вася Колесников. Вася наладился менять в соседнем селе армейскую селедку на яйца, молоко, что-нибудь с огорода. С учительницей пропадал, Сема оставался один. Всю армейскую жизнь не хватало ему одиночества. Оно и есть свобода.

К вечеру жара спала. Солнце в поперечных полосах облаков садилось за лесами. Неурочный звук мотора. Машина скребет днищем забытую дорогу. Солдат- шофер резко открывает дверцу «волги», вытекают тонкие женские ноги неописуемой длины. Телеграфистка Тоня, на клавишах штабного аппарата нежными пальцами играет. Высокая, хрупкая русая женщина, мило изящная и молодая, она нравится Семену.

– Полигон, смирно! – кричит он, завидя командира полка Маклакова, хотя ближе десяти километров в округе солдат и нет. Полковник мнется, пока шофер и сержант отойдут, и ныряет вслед за Тоней в палатку. Жарко им там будет. Шофер вынимает раскладные удилища.

– Пойдем у озера посидим. Тонька кричать будет, страх. Не первый раз вожу, наслушался.

Темнота загустела под высокими елями. У палатки горел костер. Маклаков снял китель, сапоги и портянки. Остался в галифе, завязанных на щиколотках тесемками, и в белой майке. Тоня, увидя Семена, поднялась в палатку. Сема сунулся было ей разыскать свечу, двусмысленно как-то. Маклаков остановил взглядом. Он разлил водку.

– Сержант, отойдем поговорим. Сегодня ты все узнал – и забыл. Десять дней отпуска, не считая дороги.

Обезумели Маклаков и Тоня. Гарнизонные жены в куски разорвут.

– Целесте Аида – милая Аида, поет Радомес. Я положу к твоим ногам все страны мира…

– Война!  Эфиопы выходят на рубеж царственного Нила, – воскликнул сосед. – Фараон назначил Радомеса командующим эфиопским фронтом…кадровая ошибка фараона!

– Вы офицер – тихо спросил Семен.

– В отставке. Кадровая ошибка нашего фараона.

…забежать на час домой, гимнастерку сбросить. И в уют и тишину Викиной квартиры.

– Викуля, редко писала.

-Тебя, дурака, ждала. – Пошла безоглядная, нежная, жестокая любовь, до боли и бессилия.

Утром вошла Анна Никитишна, мама. (Тещей ее называть? – подумал Семен). Покосилась на растерзанную постель.

– Дело ваше, я не ханжа. Подумай: знакомые Вики кончают университет, сколько девушке на подиуме метаться. И сколько тебе, Семен, еще служить? Мне кажется, у вас с Викой нет перспектив. Решайте, решайте сами.

Тонная и интеллигентная дама.

– Хорошо сработала внешняя разведка эфиопов – продолжал сосед. – Пока вы витали под музыку арф, Аида склонила Радомеса к измене. Собирались бежать. Я подозревал его еще со второго акта. В последний момент генерал передумал и сдался древнеегипетским жрецам. Слабак, не достойно офицера, задумал – беги. Получил вышку: заживо замуровали в темнице. Вместе с Аидой, она, правда, по любви за ним пошла. И затихающие арии из темницы.

– Юного Верди не приняли в Миланскую консерваторию – прервал его Семен. – За неимением музыкальных способностей. Он вернулся в свою деревню и стал церковным звонарем.

Грустно.

Зрители медленно расходятся. Все звезды погасли, но Венера еще сияет низко.

…вернувшись наконец домой, Сема узнал: Вика замужем и ждет ребенка. Достала ее тонная мама. Вика позвонила: – Поедем на дачу в последний раз, сейчас еще можно. Поздней осенью за городом совершенно пустынно. Сыплет крупный ленивый снег. На даче ставни закрыты, сумрачно и нежило. Обнимая ее уже заметный живот…

Как оглохший человек всю жизнь помнит звуки, Семен всюду помнит Вику. Моделька моя.

В Вероне Семен забыл о нелепой журналистке Нине В. Освободился от нее. Не из горечи ли плодов жизни черная накипь. В конце концов видеть мир черным так же плохо и неудобно, как носить розовые очки.

Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.