Андрей Усков. Откровения от Андрея (эпизод 12)

Ч т е ц. Утром наступил погожий день; музыкант встал первым человеком и сыграл на гармонике предварительный марш, взволновавший всех отдохнувших прочих.

Жены сидели наготове, уже обутые и одетые Клавдюшей в то, что она нашла по закутам Чевенгура.

Прочие пришли позже и от смущения не глядели на тех, кого им назначено было любить. Тут же находились и Дванов, и Гопнер, и Сербинов, и самые первые завоеватели Чевенгура. Сербинов пришел, чтобы попросить о снаряжении ему экипажа для отъезда, но Копенкин отказался дать в езду Пролетарскую Силу.

К о п е н к и н (Сербинову). Шинель дать могу.

Ч т е ц. Подумал он вслух.

К о п е н к и н. Себя предоставлю на сутки, что хочешь бери, но коня не проси, не серди меня – на чем же я в Германию поеду?

Ч т е ц. Тогда Сербинов попросил другую лошадь, что привезла вчера Прокофия, и обратился к Чепурному. Тот возразил Сербинову тем, что уезжать не надо, может, он обживется здесь, потому что в Чевенгуре коммунизм и все равно скоро все люди явятся сюда: зачем же ехать к ним, когда они идут обратно?

Сербинов отошел от него.

С е р б и н о в. Куда я стремлюсь?

Ч т е ц. Думал он.

С е р б и н о в. Та горячая часть моего тела, которая ушла в Софью Александровну, уже переварилась в ней и уничтожена вон, как любая бесследная пища…

Ч т е ц. Чепурный начал громко высказываться, и Сербинов оставил себя, чтобы выслушать незнакомое слово.

Ч е п у р н ы й (присутствующим и Прокофию). Прокофий – это забота против тягостей пролетариата.

Ч т е ц. Произнес Чепурный посреди людей.

Ч е п у р н ы й. Вот он доставил нам женщин, по количеству хотя и в меру, но доза почти мала… А затем я обращусь к женскому составу, чтобы прозвучать им словом радости ожидания! Пусть мне скажет кто-нибудь, пожалуйста, – почему мы уважаем природные условия? Потому что мы их едим. А почему мы призвали своим жестом женщин? Потому что природу мы уважаем за еду, а женщин за любовь. Здесь я объявляю благодарность вошедшим в Чевенгур женщинам как товарищам специального устройства, и пусть они заодно с нами живут и питаются миром, а счастье имеют посредством товарищей-людей в Чевенгуре…

Ч т е ц. Женщины сразу испугались: прежние мужчины всегда начинали с ними дело прямо с конца, а эти терпят, говорят сначала речь – и женщины подтянули мужские пальто и шинели, в которые были одеты Клавдюшей, до носа, укрыв отверстие рта. Они боялись не любви, они не любили, а истязания, почти истребления своего тела этими сухими, терпеливыми мужчинами в солдатских шинелях, с испещренными трудной жизнью лицами. Эти женщины не имели молодости или другого ясного возраста, они меняли свое тело, свое место возраста и расцвета на пищу, и так как добыча пищи для них была всегда убыточной, то тело истратилось прежде смерти и задолго до нее; поэтому они были похожи на девочек и на старушек – на матерей и на младших, невыкормленных сестер; от ласк мужей им стало бы больно и страшно. Прокофий их пробовал во время путешествия сжимать, забирая в фаэтон для испытания, но они кричали от его любви, как от своей болезни.

Сейчас женщины сидели против взгляда чевенгурцев и гладили под одеждой морщины лишней кожи на изношенных костях. Одна лишь Клавдюша была достаточно удобной и пышной среди этих прихожанок Чевенгура, но к ней уже обладал симпатией Прокофий.

Яков Титыч наиболее задумчиво наблюдал женщин: одна из них казалась ему печальней всех, и она зябла под старой шинелью; сколько раз он собирался отдать полжизни, когда ее оставалось много, за то, чтобы найти себе настоящего кровного родственника среди чужих и прочих. И хотя прочие всюду были ему товарищами, но лишь по тесноте и горю – горю жизни, а не по происхождению из одной утробы. Теперь жизни в Якове Титыче осталось не половина, а последний остаток, но он мог бы подарить за родственника волю и хлеб в Чевенгуре и выйти ради него снова в безвестную дорогу странствия и нужды.

Яков Титыч подошел к выбранной им женщине и потрогал ее за лицо, ему подумалось, что она похожа снаружи на него.

Я к о в  Т и т ы ч (женщине). Ты чья?

Ч т е ц. Печально просил он.

Я к о в  Т и т ы ч. Ты чем живешь на свете?

Ч т е ц. Женщина наклонила от него свою голову, Яков Титыч увидел ее шею ниже затылка – там шла глубокая впадина, и в ней водилась грязь бесприютности, а вся ее голова, когда женщина опять подняла ее, робко держалась на шее, точно на засыхающем стебле.

Я к о в  Т и т ы ч. Чья же ты, такая скудная?

Ж е н щ и н а (Якову Титычу). Ничья.

Ч т е ц. Ответила женщина и, нахмурившись, стала перебирать пальцы, отчужденная от Якова Титыча.

Я к о в  Т и т ы ч. Пойдем ко двору, я тебе грязь из-за шеи и коросту соскребу.

Ч т е ц. Еще раз сказал Яков Титыч.

Ж е н щ и н а. Не хочу.

Ч т е ц. Отказалась женщина.

Ж е н щ и н а. Дай немножко чего-нибудь, тогда встану.

Ч т е ц. Этой женщине Прокофий обещал в дороге супружество, но она, как и ее подруги, мало знала, что это такое, она лишь догадывалась, что ее тело будет мучить один человек вместо многих, поэтому попросила вперед мучений подарок: после ведь ничего не дарят, а гонят. Она еще более сжалась под большой шинелью, храня под нею свое голое тело, служившее ей и жизнью, и средством к жизни, и единственной несбывшейся надеждой, – поверх кожи для женщины начинался чужой мир, и ничто из него ей не удавалось приобрести, даже одежды для теплоты и сбережения тела как источника своей пищи и счастья других.

Ч е п у р н ы й. Какие ж это, Прош, жены?

Ч т е ц. Спрашивал и сомневался Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Это восьмимесячные ублюдки, в них вещества не хватает.

П р о к о ф и й. А тебе-то что?

Ч т е ц. Возразил Прокофий.

П р о к о ф и й. Пускай им девятым месяцем служит коммунизм.

Ч е п у р н ы й. И верно!

Ч т е ц. Счастливо воскликнул Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Они в Чевенгуре, как в теплом животе, скорей дозреют и уж тогда целиком родятся.

П р о к о ф и й. Ну да! А тем более что прочему пролетарию особая сдобь не желательна; ему абы-абы от томления жизни избавиться! А чего ж тебе надо: все-таки тебе это женщины, люди с пустотой, поместиться есть где.

Д в а н о в. Жен таких не бывает.

Ч т е ц. Сказал Дванов.

Д в а н о в. Такие бывают матери, если кто их имеет.

П а ш и н ц е в. Или мелкие сестры.

Д в а н о в. Определил Пашинцев.

П а ш и н ц е в. У меня была одна такая ржавая сестренка, ела плохо, так и умерла от самой себя.

Ч т е ц. Чепурный слушал всех и по привычке собирался вынести решение, но сомневался и помнил про свой низкий ум.

Ч е п у р н ы й. А чего у нас больше, мужей иль сирот?

Д в а н о в. Спросил он, не думая про этот вопрос.

Ч е п у р н ы й. Пускай, я так формулирую, сначала все товарищи поцелуют по разу тех жалобных женщин, тогда будет понятней, чего из них сделать. Товарищ музыкант, отдай, пожалуйста, музыку Пиюсе, пусть он сыграет что-нибудь из нотной музыки.

Ч т е ц. Пиюся заиграл марш, где чувствовалось полковое движение: песен одиночества и вальсы он не уважал и совестился их играть.

Дванову досталось первым целовать всех женщин: при поцелуях он открывал рот и зажимал губы каждой женщины меж своими губами с жадностью нежности, а левой рукой он слегка обнимал очередную женщину, чтобы она стояла устойчиво и не отклонилась от него, пока Дванов не перестанет касаться ее.

Сербинову пришлось тоже перецеловать всех будущих жен, но последнему, хотя он и этим был доволен: Симон всегда чувствовал успокоение от присутствия второго, даже неизвестного человека, а после поцелуев жил с удовлетворением целые сутки. Теперь он уже не очень хотел уезжать, он сжимал свои руки от удовольствия и улыбался, невидимый среди движения людей и темпа музыкального марша.

Ч е п у р н ы й (Дванову). Ну как скажешь, товарищ Дванов?

Ч т е ц. Интересовался дальнейшим Чепурный, вытирая рот.

Ч е п у р н ы й. Жены они или в матеря годятся? Пиюся, дай нам тишину для разговора!

Ч т е ц.   Дванов и сам не знал, свою мать он не видел, а жены никогда не чувствовал. Он вспомнил сухую ветхость женских тел, которые он сейчас поддерживал для поцелуев, и как одна женщина сама прижалась к нему, слабая, словно веточка, пряча вниз привыкшее грустное лицо; близ нее Дванов задержался от воспоминания – женщина пахла молоком и потной рубахой, он поцеловал ее еще раз в нагрудный край рубахи, как целовал в младенчестве в тело и в пот мертвого отца.

Д в а н о в. Лучше пусть будут матерями.

Ч т е ц. Сказал он.

Ч е п у р н ы й. Кто здесь сирота – выбирай теперь себе мать!

Ч т е ц. Объявил прочим Чепурный.

Сиротами были все, а женщин десять: никто не тронулся первым к женщинам для получения своей матери, каждый заранее дарил ее более нуждающемуся товарищу. Тогда Дванов понял, что и женщины – тоже сироты: пусть лучше они вперед выберут себе из чевенгурцев братьев или родителей, и так пусть останется.

Женщины сразу избрали себе самых пожилых прочих; с Яковом Титычем захотели жить даже две, и он обеих привлек. Ни одна женщина не верила в отцовство или братство чевенгурцев, поэтому они старались найти мужа, которому ничего не надо, кроме сна в теплоте. Лишь одна смуглая полудевочка подошла к Сербинову.

С е р б и н о в (смуглой). Чего ты хочешь, девочка?

Ч т е ц. Со страхом спросил он.

Д е в о ч к а (Сербинову). Я хочу, чтобы из меня родился теплый комочек, и что с ним будет!

С е р б и н о в. Я не могу, я уеду отсюда навсегда.

Ч т е ц. Смуглая переменила Сербинова на Кирея.

К и р е й (смуглой девочке). Ты – женщина ничего.

Ч т е ц. Сказал ей Кирей.

К и р е й. Я тебе что хочешь подарю! Когда твой теплый комок родится, то уж он не остынет.

Ч т е ц. Прокофий взял под руку Клавдюшу.

П р о к о ф и й (Клавдюше). Ну, а мы что будем делать, гражданка Клобзд?

К л а в д ю ш а (Прокофию). Что ж, Прош, наше дело сознательное.

П р о к о ф и й. И то.

Ч т е ц. Определил Прокофий. Он поднял кусок скучной глины и бросил его куда-то в одиночество.

П р о к о ф и й. Чего-то мне все время серьезно на душе – не то пора семейство организовать, не то коммунизм перетерпеть… Ты сколько мне фонда накопила?

К л а в д ю ш а. Да сколько ж? Что теперь ходила продала, то и выручила, Прош: за две шубы да за серебро только цену дали, а остальное вскользь прошло.

П р о к о ф и й.  Ну пускай: вечером ты мне отчет дашь, я хоть тебе и верю, а волнуюсь. А деньги так у тетки и содержишь?

К л а в д ю ш а. Да то где ж, Прош? Там им верное место. А когда ж ты меня в губернию повезешь? Обещал еще центр показать, а сам опять меня в это мещанство привел. Что я тут – одна среди нищенок, не с кем нового платья попытать! А показываться кому? Разве это уездное общество? Это прохожане на постое. С кем ты меня мучаешь?

Ч т е ц. Прокофий вздохнул.

П р о к о ф и й (в сторону). Что ты будешь делать с такой особой, если у нее ум хуже женской прелести?

(Клавдюше)Ступай, Клавдюша, обеспечивай пришлых баб, а я подумаю: один ум хорошо, а второй лишний.

Ч т е ц. Большевики и прочие уже разошлись с прежнего места, они снова начали трудиться над изделиями для тех товарищей, которых они чувствовали своей идеей. Один Копенкин не стал нынче работать, он угрюмо вычистил и обласкал коня, а потом смазал оружие гусиным салом из своего неприкосновенного запаса. После того он отыскал Пашинцева, шлифовавшего камни.

К о п е н к и н. Вась.

Ч т е ц. Сказал Копенкин Пашинцеву.

К о п е н к и н. Чего ж ты сидишь и тратишься: ведь бабы пришли. Семен Сербов еще прежде них саки и вояжи вез в Чевенгур. Чего ж ты живешь и забываешь? Ведь буржуазия неминуемо грянет, где ж твои бомбы, товарищ Пашинцев? Где ж твоя революция ее сохранный заповедник?

Ч т е ц. Пашинцев выдернул из ущербленного глаза засохшую дрянь и посредством силы ногтя запустил ее в плетень.

П а ш и н ц е в. То я чую, Степан, и тебя приветствую! Оттого и гроблю в камень свою силу, что иначе тоскую и плачу в лопухи!.. Где ж это Пиюся, где ж его музыка висит на гвозде!

Ч т е ц. Пиюся собирал щавель по задним местам бывших дворов.

П и ю с я. Тебе опять звуков захотелось?

Ч т е ц. Спросил он из-за сарая.

П и ю с я. Без геройства соскучился.

П а ш и н ц е в. Пиюсь, сыграй нам с Копенкиным «Яблочко», дай нам настроение жизни!

П и ю с я. Ну жди, сейчас дам.

Ч т е ц. Пиюся принес хроматический инструмент и с серьезным лицом профессионального артиста сыграл двум товарищам «Яблоко». Копенкин и Пашинцев взволнованно плакали, а Пиюся молча работал перед ними – сейчас он не жил, а трудился.

П а ш и н ц е в. Стой, не расстраивай меня!

Ч т е ц. Попросил Пашинцев.

П а ш и н ц е в. Дай мне унылости.

П и ю с я. Даю.

Ч т е ц. Согласился Пиюся и заиграл протяжную мелодию.

Пашинцев обсох лицом, вслушался в заунывные звуки и вскоре сам запел вслед музыке:

«Ах, мой товарищ боевой,

Езжай вперед и песню пой,

Давно пора нам смерть встречать –

Ведь стыдно жить и грустно умирать…

Ах, мой товарищ, подтянись,

Две матери нам обещали жизнь,

Но мать сказала мне: постой,

Вперед врага в могиле упокой,

А сверху сам ложись…»

К о п е н к и н. Будет тебе хрипеть.

Ч т е ц. Окоротил певца Копенкин, сидевший без деятельности

К о п е н к и н. Тебе бабы не досталось, так ты песней ее хочешь окружить. Вон одна ведьма сюда поспешает.

Ч т е ц. Подошла будущая жена Кирея – смуглая, как дочь печенега.

К о п е н к и н (будущей жене Кирея). Тебе чего?

Ч т е ц. Спросил Копенкин печенеженку.

Б у д у щ а я  ж е н а  К и р е я (Копенкину). А так, ничего. Слушать хочу, у меня сердце от музыки болит.

К о п е н к и н. Тьфу ты, гадина!

Ч т е ц. И Копенкин встал с места для ухода.

Здесь явился Кирей, чтоб увести супругу обратно.

К и р е й (супруге). Куда ты, Груша убегаешь? Я тебе проса нарвал, идем зерна толочь – вечером блины будем кушать, мне что-то мучного захотелось.

Ч т е ц. И они пошли вдвоем в тот чулан, где раньше Кирей лишь иногда ночевал, а теперь надолго приготовил приют для Груши и себя.

Копенкин же направился вдоль Чевенгура – он захотел глянуть в открытую степь, куда уже давно не выезжал, незаметно привыкнув к тесной суете Чевенгура. Пролетарская Сила, покоившаяся в глуши одного амбара, услышала шаги Копенкина и заржала на друга тоскующей пастью. Копенкин взял ее с собой, и лошадь начала подпрыгивать рядом с ним от предчувствия степной езды. На околице Копенкин вскочил на коня, выхватил саблю, прокричал своей отмолчавшейся грудью негодующий возглас и поскакал в осеннюю тишину степи гулко, как по граниту. Лишь один Пашинцев видел разбег по степи Пролетарской Силы и ее исчезновение со всадником в отдаленной мгле, похожей на зарождающуюся ночь. Пашинцев только что залез на крышу, откуда он любил наблюдать пустоту полевого пространства и течение воздуха над ним.

П а ш и н ц е в. Он теперь не вернется.

Ч т е ц. Подумал Пашинцев.

П а ш и н ц е в. Пора и мне завоевать Чевенгур, чтоб Копенкину это понравилось.

Ч т е ц. Через три дня Копенкин возвратился, он въехал в город шагом на похудевшей лошади и сам дремал на ней.

К о п е н к и н (Дванову). Берегите Чевенгур.

Ч т е ц. Сказал он Дванову и двоим прочим, что стояли на его дороге, – дайте коню травы, а поить я сам встану.

И Копенкин, освободив лошадь, уснул на протоптанном, босом месте. Дванов повел лошадь в травостой, думая над устройством дешевой пролетарской пушки для сбережения Чевенгура. Травостой был тут же, Дванов отпустил Пролетарскую Силу, а сам остановился в гуще бурьяна; сейчас он ни о чем не думал, и старый сторож его ума хранил покой своего сокровища – он мог впустить лишь одного посетителя, одну бродящую где-то наружи мысль. Наружи ее не было: простиралась пустая, глохнущая земля, и тающее солнце работало на небе как скучный искусственный предмет, а люди в Чевенгуре думали не о пушке, а друг о друге. Тогда сторож открыл заднюю дверь воспоминаний, и Дванов снова почувствовал в голове теплоту сознания; ночью он идет в деревню мальчиком, отец его ведет за руку, а Саша закрывает глаза, спит и просыпается на ходу.

О т е ц. Чего ты, Саш, ослаб так от долготы дня? Иди тогда на руки, спи на плече.

Ч т е ц. И отец берет его наверх, на свое тело, и Саша засыпает близ горла отца. Отец несет в деревню рыбу на продажу, из его сумы с подлещиками пахнет сыростью и травой. В конце того дня прошел ливень, на дороге тяжелая грязь, холод и вода. Вдруг Саша просыпается и кричит – по его маленькому лицу лезет тяжелый холод, а отец ругается на обогнавшего их мужика на кованой телеге, обдавшего отца и сына грязью с колес.

С а ш а. Отчего, пап, грязь дерется с колеса?

О т е ц. Колесо, Саш, крутится, а грязь беспокоится и мчится с него своим весом.

Д в а н о в. Нужно колесо.

Ч т е ц. Вслух определил Дванов.

Д в а н о в. Кованый деревянный диск, с него можно швырять в противника кирпичи, камни, мусор, – снарядов у нас нет. А вертеть будем конным приводом и помогать руками, – даже пыль можно отправлять и песок… Гопнер сейчас сидит на плотине, опять, наверно, там есть просос…

Ч т е ц. В это время мимо проходил Сербинов.

С е р б и н о в (Дванову). Я вас побеспокоил?

Ч т е ц. Спросил медленно подошедший Сербинов.

Д в а н о в (Сербинову). Нет, а что? Я собой не занимался.

Ч т е ц. Сербинов докуривал последнюю папиросу из московского запаса и боялся, что дальше будет курить.

С е р б и н о в. Вы ведь знали Софью Александровну?

Д в а н о в. Знал

Ч т е ц. Ответил Дванов.

Д в а н о в. А вы тоже ее знали?

С е р б и н о в. Тоже знал.

Ч т е ц. Спавший близ пешеходной дороги Копенкин привстал на руках, кратко крикнул в бреду и опять засопел во сне, шевеля воздухом из носа умершие подножные былинки.

Дванов посмотрел на Копенкина и успокоился, что он спит.

Д в а н о в. Я ее помнил до Чевенгура, а здесь забыл.

Ч т е ц. Сказал Александр.

Д в а н о в. Где она живет теперь и отчего вам сказала про меня?

С е р б и н о в. Она в Москве и там на фабрике. Вас она помнит – у вас в Чевенгуре люди друг для друга как идеи, я заметил, и вы для нее идея; от вас до нее все еще идет душевный покой, вы для нее действующая теплота…

Д в а н о в. Вы не совсем правильно нас поняли. Хотя я все равно рад, что она жива, я тоже буду думать о ней.

С е р б и н о в. Думайте. По-вашему, это ведь много значит – думать, это иметь или любить… О ней стоит думать, она сейчас одна и смотрит на Москву. Там теперь звонят трамваи и людей очень много, но не каждый хочет их приобретать.

Ч т е ц. Дванов никогда не видел Москвы, поэтому из нее он вообразил только одну Софью Александровну. И его сердце наполнилось стыдом и вязкой тягостью воспоминания: когда-то на него от Сони исходила теплота жизни и он мог бы заключить себя до смерти в тесноту одного человека и лишь теперь понимал ту свою несбывшуюся страшную жизнь, в которой он остался бы навсегда, как в обвалившемся доме. Мимо с ветром промчался воробей и сел на плетень, воскликнув от ужаса. Копенкин приподнял голову и, оглядев белыми глазами позабытый мир, искренне заплакал; руки его немощно опирались в пыль и держали слабое от сонного волнения туловище.

К о п е н к и н. Саша, ты мой, Саша! Что ж ты никогда не сказал мне, что она мучается в могиле и рана ее болит? Чего ж я живу здесь и бросил ее одну в могильное мучение!

Ч т е ц. Копенкин произнес слова с плачем жалобы на обиду, с нестерпимостью ревущего внутри его тела горя. Косматый, пожилой и рыдающий, он попробовал вскочить на ноги, чтобы помчаться.

К о п е н к и н. Где мой конь, гады? Где моя Пролетарская Сила? Вы отравили ее в своем сарае, вы обманули меня своим коммунизмом, я помру от вас.

Ч т е ц. И Копенкин повалился обратно, возвратившись в сон.

Сербинов поглядел вдаль, где за тысячу верст была Москва, и там в могильном сиротстве лежала его мать и страдала в земле. Дванов подошел к Копенкину, положил голову спящего на шапку и заметил его полуоткрытые, бегающие в сновидении глаза.

Д в а н о в (спящему Копенкину). Зачем ты упрекаешь?

Ч т е ц. Прошептал Александр.

Д в а н о в. Разве мой отец не мучается в озере на дне и не ждет меня? Я тоже помню.

Ч т е ц. Пролетарская Сила перестала кушать траву и осторожно пробралась к Копенкину, не топая ногами. Лошадь наклонила голову к лицу Копенкина и понюхала дыханье человека, потом она потрогала языком его неплотно прикрытые веки, и Копенкин, успокаиваясь, полностью закрыл глаза и замер в продолжающемся сне. Дванов привязал лошадь к плетню, близ Копенкина, и отправился вместе с Сербиновым на плотину к Гопнеру. У Сербинова уже не болел живот, он забывал, что Чевенгур есть чужое место его недельной командировки, его тело привыкло к запаху этого города и разреженному воздуху степи. У одной окраинной хаты стоял на земле глиняный памятник Прокофию, накрытый лопухом от дождей; в недавнее время о Прокофии думал Чепурный, а потом сделал ему памятник, которым вполне удовлетворил и закончил свое чувство к Прокофию. Теперь Чепурный заскучал о Карчуке, ушедшем с письмами Сербинова, и подготовлял матерьял для глиняного монумента скрывшемуся товарищу.

Памятник Прокофию был похож слабо, но зато он сразу напоминал и Прокофия и Чепурного одинаково хорошо. С воодушевленной нежностью и грубостью неумелого труда автор слепил свой памятник избранному дорогому товарищу, и памятник вышел как сожительство, открыв честность искусства Чепурного.

Сербинов не знал стоимости другого искусства, он был глуп в московских разговорах среди общества, потому что сидел и наслаждался видом людей, не понимая и не слушая, что они говорят. Он остановился перед памятником, и Дванов вместе с ним.

С е р б и н о в. Его бы надо сделать из камня, а не глины

Ч т е ц. Сказал Сербинов.

С е р б и н о в. Иначе он растает от времени и погоды. Это ведь не искусство, это конец всемирной дореволюционной халтуре труда и искусства; в первый раз вижу вещь без лжи и эксплуатации.

Ч т е ц. Дванов ничего не сказал, он не знал, как иначе может быть. И они оба пошли в речную долину.

Гопнер плотиной не занимался, он сидел на берегу и делал из мелкого дерева оконную зимнюю раму для Якова Титыча. Тот боялся остудить зимой двух своих женщин – дочерей. Дванов и Сербинов подождали, пока Гопнер доделает раму, чтобы всем вместе начать строить деревянный диск для метания камня и кирпича в противника Чевенгура. Дванов сидел и слышал, что в городе стало тише. Кто получил себе мать или дочь, тот редко выходил из жилища и старался трудиться под одной крышей с родственницей, заготовляя неизвестные вещи. Неужели они в домах счастливей, чем на воздухе?

Дванов не мог этого знать и от грусти неизвестности сделал лишнее движение. Он встал на ноги, сообразил и пошел искать матерьял для устройства стреляющего диска. До вечера он ходил среди уюта сараев и задних мест Чевенгура. В этом закоснении, в глуши малых полынных лесов тоже можно было бы как-то беззаветно существовать в терпеливой заброшенности, на пользу дальним людям. Дванов находил различные мертвые вещи вроде опорок, деревянных ящиков из-под дегтя, воробьев-покойников и еще кое-что. Дванов поднимал эти предметы, выражал сожаление их гибели и забвенности и снова возвращал на прежние места, чтобы все было цело в Чевенгуре до лучшего дня искупления в коммунизме. В гуще лебеды Дванов залез во что-то ногой и еле вырвался – он попал между спиц забытого с самой войны пушечного колеса. Оно по диаметру и прочности вполне подходило для изготовления из него метательной машины. Но катить его было трудно, колесо имело тяжесть больше веса Дванова, и Александр призвал на помощь Прокофия, гулявшего среди свежего воздуха с Клавдюшей. Колесо они доставили в кузницу, где Гопнер ощупал устройство колеса, одобрил его и остался ночевать в кузнице, близ того же колеса, чтобы на покое обдумать всю работу.

Прокофий избрал себе жилищем кирпичный большевистский дом, где прежде все жили и ночевали, не расставаясь. Теперь там был порядок, женское Клавдюшино убранство, и уже топилась через день печка для сухости воздуха. На потолке жили мухи, комнату окружали прочные стены, хранившие семейную тишину Прокофия, и пол был вымыт, как под воскресенье. Прокофий любил отдыхать на кровати и видеть пешее движение мух по теплому потолку, так же бродили мухи в его деревенском детстве по потолку хаты отца и матери, и он лежал, успокаивался и придумывал идеи добычи средств для дальнейшей жизни и скрепления своего семейства. Нынче он привел Дванова, чтобы попоить его чаем с вареньем и покормить Клавдюшиными пышками.

П р о к о ф и й. Видишь, Саш, мух на потолке.

Ч т е ц. Указал Прокофий.

П р о к о ф и й. В нашей хате тоже жили мухи, ты помнишь или уже упустил из виду?

Д в а н о в. Помню.

Ч т е ц. Ответил Александр.

Д в а н о в. Я помню еще больше птиц на небе, они летали по небу, как мухи под потолком, и теперь они летают над Чевенгуром, как над комнатой.

П р о к о ф и й. Ну да: ты ведь жил на озере, а не в хате, кроме неба тебе не было покрытия, тебе птица вроде родной мухи была.

Ч т е ц. После чая Прокофий и Клавдюша легли в постель, угрелись и стихли, а Дванов спал на деревянном диване. Утром Александр показал Прокофию птиц над Чевенгуром, летавших в низком воздухе. Прокофий их заметил, они походили на быстроходных мух в утренней горнице природы; невдалеке шел Чепурный, босой и в шинели на голое тело, как отец Прокофия пришел с империалистической войны. Изредка дымились печные трубы, и оттуда пахло тем же, чем у матери в хате, когда она готовила утреннюю еду.

П р о к о ф и й. Надо б, Саш, корм коммунизму на зиму готовить.

Ч т е ц. Озаботился Прокофий.

Д в а н о в. Это надо бы, Прош, начать делать.

Ч т е ц. Согласился Дванов.

Д в а н о в.Только ведь ты одному себе варенье привез, а Копенкин годами одну холодную воду пьет.

П р о к о ф и й. Как же себе? А тебя я угощал вчера, иль ты мало в стакан клал, не раскушал? Хочешь, я тебе сейчас в ложке принесу?

Ч т е ц. Дванов варенья не захотел, он спешил найти Копенкина, чтобы быть с ним в его грустное время.

П р о к о ф и й. Саша!

Ч т е ц. Крикнул Прокофий вслед.

П р о к о ф и й. Ты погляди на воробьев, они мечутся в этой среде, как тучные мухи!

Ч т е ц. Дванов не услышал, и Прокофий возвратился в комнату своего семейства, где летали мухи, а в окно он видел птиц над Чевенгуром.

П р о к о ф и й (вслух себе). Все едино.

Ч т е ц. Решил он про мух и птиц.

П р о к о ф и й. Съезжу в буржуазию на пролетке, привезу две бочки варенья на весь коммунизм, пускай прочие чаю напьются и полежат под птичьим небом, как в горнице.

Ч т е ц. Оглядев еще раз небеса, Прокофий сосчитал, что небо покрывает более громадное имущество, чем потолок, весь Чевенгур стоял под небом как мебель одной горницы в семействе прочих. И вдруг – прочие стронутся в свой путь, Чепурный умрет, а Чевенгур достанется Сашке? Здесь Прокофий заметил, что он прогадал, ему надо теперь же признать Чевенгур семейной горницей, чтобы стать в ней старшим братом и наследником всей мебели под чистым небом. Даже если осмотреть одних воробьев, и то они жирнее мух и их в Чевенгуре гуще. Прокофий оценочным взором обследовал свою квартиру и решил променять ее для выгоды на город.

П р о к о ф и й. Клавдюш, а Клавдюш!

Ч т е ц. Крикнул он жену.

П р о к о ф и й. Чего-то мне захотелось тебе нашу мебель подарить!

К л а в д ю ш а. А чего ж! Подари

Ч т е ц. Сказала Клавдюша.

К л а в д ю ш а. Я ее, пока грязи нет, к тетке бы свезла!

П р о к о ф и й. Вези загодя.

Ч т е ц. Согласился Прокофий с супругой.

П р о к о ф и й. Только и сама там погости, пока я Чевенгур сполна не получу.

Ч т е ц. Клавдюша понимала, что ей вещи необходимы, но не соображала, зачем Прокофию нужно остаться одному для получения города, когда он и так ему почти что полагается, и спросила об этом.

П р о к о ф и й. Ты политической подкладки не имеешь.

Ч т е ц. Ответил ей супруг.

П р о к о ф и й. Если я с тобой начну город получать, то ясно, подарю его одной тебе.

К л а в д ю ш а. Подари мне его, Прош, я за ним на подводах из губернии приеду!

П р о к о ф и й. Обожди спешить без ордера!.. А почему я тебе подарю? Потому что, скажут люди, он спит с ней, а не с нами, он с ней свое тело меняет, стало быть, и города ей не пожалеет… А когда тебя не будет, то все узнают, что я города себе не беру…

К л а в д ю ш а. Как не берешь?

Ч т е ц. Обиделась Клавдюша.

К л а в д ю ш а. Кому ж ты его оставляешь?

П р о к о ф и й. Эх ты, бюро жизни! Ты слушай мою формулировку! Зачем же мне город, когда у меня нету семейства и все тело цело? А когда город заберу, то я его эвакуирую и тебя вызову депешей из другого пункта населения!.. Собирайся пока, я пойду город опишу…

Ч т е ц. Прокофий взял бланк ревкома из сундука и пошел списывать свое будущее имущество.

Солнце, по своему усердию, работало на небе ради земной теплоты, но труд в Чевенгуре уменьшился. Кирей лежал в сенях на куче травы с женой Грушей и придерживал ее при себе в дремлющем отдыхе.

П р о к о ф и й. Ты чего, товарищ, подарков не даешь в коммунизм?

Ч т е ц. Спросил Кирея Прокофий, когда пришел туда для описи инвентарь.

Кирей пробудился, а Груша, наоборот, закрыла глаза от срама брака.

К и р е й. А чего мне твой коммунизм? У меня Груша теперь товарищ, я ей не поспеваю работать, у меня теперь такой расход жизни, что пишу не поспеваешь добывать…

Ч т е ц. После Прокофия Кирей приник к Груше пониже горла и понюхал оттуда хранящуюся жизнь и слабый запах глубокого тепла. В любое время желания счастья Кирей мог и Грушино тепло, и ее скопившееся тело получить внутрь своего туловища и почувствовать затем покой смысла жизни. Кто иной подарил бы ему то, чего не жалела Груша, и что мог пожалеть для нее Кирей? Наоборот, его всегда теперь мучила совестливая забота о том, что он недодает Груше пищи и задерживает ее экипировку платьем. Себя Кирей уже не считал дорогим человеком, потому что самые лучшие, самые скрытые и нежные части его тела перешли внутрь Груши.

Выходя за пищей в степь, Кирей замечал, что небо над ним стало бледней, чем прежде, и редкие птицы глуше кричат, а в груди у него была и не проходила слабость духа. После сбора плодов и злаков Кирей возвращался к Груше в утомлении и отныне решался лишь думать о ней, считать ее своей идеей коммунизма и тем одним быть спокойно-счастливым. Но проходило время равнодушного отдыха, и Кирей чувствовал несчастие, бессмысленность жизни без вещества любви: мир снова расцветал вокруг него – небо превращалось в синюю тишину, воздух становился слышным, птицы пели над степью о своем исчезновении, и все это Кирею казалось созданным выше его жизни, а после нового родства с Грушей весь свет опять представлялся туманным и жалобным, и ему Кирей уже не завидовал.

Другие прочие, что были годами моложе, те признали в женщинах матерей и лишь грелись с ними, потому что воздух в Чевенгуре остыл от осени. И этого существования с матерями им было достаточно, уж никто из них не уделял окружающим товарищам своего тела посредством труда на изделие подарков. По вечерам прочие водили женщин на далекие места реки и там мыли их, ибо женщины были так худы, что стыдились ходить в баню, которая, однако, была в Чевенгуре и ее можно бы истопить.

Прокофий обошел все присутствующее население и списал все мертвые вещи города в свою преждевременную собственность. Под конец он дошел до крайней кузницы и занес ее в бумагу под взглядами работавших там Гопнера и Дванова. Копенкин подходил издали с бревном поперек плеча, а сзади бревно поддерживал Сербинов, неумело и на восьмую веса, как интеллигент.

К о п е н к и н (Прокофию). Уйди прочь!

Ч т е ц. Сказал Копенкин Прокофию, стоявшему на проходе в кузницу.

К о п е н к и н. У людей тяжесть, а ты бумагу держишь.

Ч т е ц. Прокофий дал дорогу, но записал бревно в наличие и ушел с удовлетворением.

Копенкин свалил бревно и сел вздохнуть.

К о п е н к и н (Дванову). Саш, когда ж у Прошки горе будет, чтоб он остановился среди места и заплакал?

Ч т е ц. Дванов посмотрел на Копенкина своими глазами, посветлевшими от усталости и любопытства.

Д в а н о в. А разве ты не уберег бы его тогда от горя? Ведь его никто не привлекал к себе, и он позабыл нуждаться в людях и стал собирать имущество вместо товарищей.

Ч т е ц. Копенкин одумался; он однажды видел в боевой степи, как плачет ненужный человек. Человек сидел на камне, в лицо ему дул ветер осенней погоды, и его не брали даже обозы Красной Армии, потому что тот человек потерял все свои документы, а сам человек имел рану в паху и плакал неизвестно отчего, ни то оттого, что его оставляют, ни то потому, что в паху стало пусто, а жизнь и голова сохранились полностью.

К о п е н к и н. Уберег бы, Саш, не могу собою владеть перед горьким человеком… Я б его на коня взял с собой и увез в даль жизни…

Д в а н о в. Значит, не надо ему горя желать, а то пожалеешь потом своего противника.

К о п е н к и н. И то правда, Саш, не буду.

Ч т е ц. Сказал Копенкин.

К о п е н к и н. Пускай находится среди коммунизма, он сам на людской состав перейдет.

Ч т е ц. Вечером в степи начался дождь и прошел краем мимо Чевенгура, оставив город сухим. Чепурный этому явлению не удивился, он знал, что природе давно известно о коммунизме в городе и она не мочит его в ненужное время. Однако целая группа прочих вместе с Чепурным и Пиюсей пошла в степь осмотреть мокрое место, дабы убедиться. Копенкин же поверил дождю и никуда не пошел, а отдыхал с Двановым близ кузницы на плетне. Копенкин плохо знал пользу разговора и сейчас высказывал Дванову, что воздух и вода дешевые вещи, но необходимые; то же можно сказать о камнях – они так же на что-нибудь нужны. Своими словами Копенкин говорил не смысл, а расположение к Дванову, во время же молчания томился.

Д в а н о в (Копенкину). Товарищ Копенкин.

Ч т е ц. Спросил Дванов.

Д в а н о в. Кто тебе дороже – Чевенгур или Роза Люксембург?

К о п е н к и н. Роза, товарищ Дванов.

Ч т е ц. С испугом ответил Копенкин.

К о п е н к и н. В ней коммунизма было побольше, чем в Чевенгуре, оттого ее и убила буржуазия, а город цел, хотя кругом его стихия…

Ч т е ц. У Дванова не было в запасе никакой неподвижной любви, он жил одним Чевенгуром и боялся его истратить. Он существовал одними ежедневными людьми – тем же Копенкиным, Гопнером, Пашинцевым, прочими, но постоянно тревожась, что в одно утро они скроются куда-нибудь или умрут постепенно. Дванов наклонился, сорвал былинку и оглядел ее робкое тело: можно и ее беречь, когда никого не останется.

Копенкин встал на ноги навстречу бегущему из степи человеку. Чепурный молча и без остановки промчался в глубь города. Копенкин схватил его за шинель и окоротил.

К о п е н к и н (Чепурному). Ты что спешишь без тревоги?

Ч е п у р н ы й (Копенкину взволновано и с испугом). Казаки! Кадеты на лошадях! Товарищ Копенкин, езжай бей, пожалуйста, а я – за винтовкой!

К о п е н к и н (Дванову). Саш, посиди в кузне.

Ч т е ц. Сказал Копенкин спокойно.

К о п е н к и н. Я их один кончу, только ты не вылазь оттуда, а я сейчас.

Ч т е ц. Четверо прочих, ходивших с Чепурным в степь, пробежали обратно, Пиюся же где-то залег одиноким образом в цепь – и его выстрел раздался огнем в померкшей тишине. Дванов побежал на выстрел с револьвером наружи, через краткий срок его обогнал Копенкин на Пролетарской Силе, которая спешила на тяжелом шагу, и вслед первым бойцам уже выступала с чевенгурской околицы сплошная вооруженная сила прочих и большевиков – кому не хватило оружия, тот шел с плетневым колом или печной кочергой, и женщины вышли совместно со всеми. Сербинов бежал сзади Якова Титыча с дамским браунингом и искал, кого стрелять. Чепурный выехал на лошади, что возила Прокофия, а сам Прокофий бежал следом и советовал Чепурному сначала организовать штаб и назначить командующего, иначе начнется гибель.

Чепурный на скаку разрядил вдаль всю обойму и старался нагнать Копенкина, но не мог. Копенкин перепрыгнул на коне через лежачего Пиюсю и не собирался стрелять в противника, а вынул саблю, чтобы ближе касаться врага.

Враги ехали по бывшей дороге. Они держали винтовки поперек, приподняв их руками, не готовясь стрелять, и торопили лошадей вперед. У них были команда и строй, поэтому они держались ровно и бесстрашно против первых выстрелов Чевенгура. Дванов понял их преимущество и, установив ноги в ложбинке, сшиб четвертой пулей командира отряда из своего нагана. Но противник опять не расстроился, он на ходу убрал командира куда-то внутрь построения и перевел коней на полную рысь. В этом спокойном наступлении была машинальная сила победы, но и в чевенгурцах была стихия защищающейся жизни. Кроме того, на стороне Чевенгура существовал коммунизм. Это отлично знал Чепурный, и, остановив лошадь, он поднял винтовку и опустил наземь с коней троих из отряда противника. А Пиюся сумел из травы искалечить пулями ноги двоим лошадям, и они пали позади отряда, пытаясь ползти на животах и копая мордами пыль земли. Мимо Дванова пронесся в панцире и лобовом забрале Пашинцев, он вытянул в правой руке скорлупу ручной бомбы и стремился взять врага одним умственным страхом взрыва, так как в бомбе не имелось начинки, а другого оружия Пашинцев с собой не нес.

Отряд противника сразу, сам по себе, остановился на месте, как будто ехали всего двое всадников. И неизвестные Чевенгуру солдаты подняли по неслышной команде винтовки в упор приближающихся прочих и большевиков и без выстрела продолжали стремиться на город.

Вечер стоял неподвижно над людьми, и ночь не темнела над ними. Машинальный враг гремел копытами по целине, он загораживал от прочих открытую степь, дорогу в будущие страны света, в исход из Чевенгура. Пашинцев закричал, чтобы буржуазия сдавалась, и сделал в пустой бомбе перевод на зажигание. Еще раз была произнесена в наступающем отряде неслышная команда – винтовки засветились и потухли, семеро прочих и Пашинцев были снесены с ног, и еще четверо чевенгурцев старались вытерпеть закипевшие раны и бежали убивать врага вручную.

Копенкин уже достиг отряда и вскинул Пролетарскую Силу передом, чтобы губить банду саблей и тяжестью коня. Пролетарская Сила опустила копыта на туловище встреченной лошади, и та присела с раздробленными ребрами, а Копенкин дал сабле воздушный разбег и помог ей всею живой силой своего тела, чтоб рассечь кавалериста прежде, чем запомнить его лицо. Сабля с дребезгом опустилась в седло чужого воина и с отжогом отозвалась в руке Копенкина. Тогда он ухватил левой рукой молодую рыжую голову кавалериста, освободил ее на мгновение для своего размаха и тою же левой рукой сокрушил врага в темя, а человека сбросил с коня на землю. Чужая сабля ослепила Копенкину глаза; не зная, что делать, он схватил ее одной рукой, а другой отрубил руку нападавшего вместе с саблей и бросил ее в сторону вместе с грузом чужой, отбитой по локоть конечности. Тут Копенкин увидел Гопнера, тот бился в гуще лошадей наганом, держа его за дуло. От напряжения и худобы лица или от сеченых ран кожа на его скульях и близ ушей полопалась, оттуда выходила волнами кровь. Гопнер старался ее стереть, чтобы она не щекотала ему за шеей и не мешала драться. Копенкин дал ногой в живот всаднику справа, от которого нельзя проехать к Гопнеру, и только управился дать коню толчок для прыжка, иначе бы он задавил уже зарубленного Гопнера.

Копенкин вырвался из окружения чужих, а с другого бока на разъезд противника напоролся Чепурный и несся на плохой лошади сквозь мечущийся строй кавалеристов, пытаясь убивать их весом винтовки, где уже не было патронов. От ярости одного высокого взмаха пустой винтовкой Чепурный полетел долой с лошади, потому что не попал в намеченного врага, и скрылся в чаще конских топчущихся ног. Копенкин, пользуясь кратким покоем, пососал левую кровавую руку, которой он схватил лезвие сабли, а затем бросился убивать всех. Он пронизался без вреда через весь отряд противника, ничего не запомнив, и вновь повернул рычащую Пролетарскую Силу обратно, чтобы теперь все задержать на счету у памяти, иначе бой не даст утешения и в победе не будет чувства усталого труда над смертью врага. Пятеро кавалеристов оторвались от состава разъезда и рубили вдалеке сражающихся прочих, но прочие умели терпеливо и цепко защищаться, уже не первый враг загораживал им жизнь. Они били войско кирпичами и разожгли на околице соломенные костры, из которых брали мелкий жар руками и бросали его в морды резвых кавалерийских лошадей. Яков Титыч ударил одного коня горящей головешкой по заду так, что головешка зашипела от пота кожи под хвостом – и завизжавшая нервная кобыла унесла воина версты за две от Чевенгура. Здесь к нему подъехал кавалерист.

К а в а л е р и с т (Якову Титычу).Ты чего огнем дерешься?

Ч т е ц. Спросил неизвестный воин.

К а в а л е р и с т Я тебя сейчас убью!

Я к о в  Т и т ы ч (кавалеристу). Убивай.

Ч т е ц. Сказал Яков Титыч.

Я к о в  Т и т ы ч. Телом вас не одолеешь, а железа у нас нету…

К а в а л е р и с т. Дай я разгонюсь, чтоб ты смерти не заметил.

Я к о в  Т и т ы ч. Разгоняйся. Уж сколько людей померло, а смерть никто не считает.

Ч т е ц. Солдат отдалился, взял разбег на коне и срубил стоячего Якова Титыча.

Сербинов метался с последней пулей, которую он оставил для себя, и, останавливаясь, с испугом проверял в механизме револьвера – цела ли она.

К а в а л е р и с т (Сербинову).  Я ему говорил, что убью, и зарубил.

Ч т е ц. Обратился к Сербинову кавалерист, вытирая саблю о шерсть коня.

К а в а л е р и с т. Пускай лучше огнем не дерется!

Ч т е ц. Кавалерист не спешил воевать, он искал глазами, кого бы еще убить и кто был виноват. Сербинов поднял на него револьвер.

К а в а л е р и с т (Сербинову).Ты чего?

Ч т е ц. Не поверил солдат.

К а в а л е р и с т. Я ж тебя не трогаю!

Ч т е ц. Сербинов подумал, что солдат говорит верно, и спрятал револьвер. А кавалерист вывернул лошадь и бросил ее на Сербинова. Симон упал от удара копытом в живот и почувствовал, как сердце отошло вдаль и оттуда стремилось снова пробиться в жизнь. Сербинов следил за сердцем и не особо желал ему успеха, ведь Софья Александровна останется жить, пусть она хранит в себе след его тела и продолжает существование. Солдат, нагнувшись, без взмаха разрезал ему саблей живот, и оттуда ничего не вышло – ни крови, ни внутренностей.

К а в а л е р и с т (трупу Сербинова). Сам лез стрелять.

Ч т е ц. Твёрдо сказал кавалерист.

К а в а л е р и с т. Если б ты первый не спешил, то и сейчас остался бы.

Ч т е ц. Дванов бежал с двумя наганами, другой он взял у убитого командира отряда. За ним гнались трое всадников, но их перехватили Кирей с Жеевым и отвлекли за собой.

К а в а л е р и с т (Дванову). Ты куда?

Ч т е ц. Остановил Дванова солдат, убивший Сербинова.

Дванов без ответа сшиб его с коня из обоих наганов, а сам бросился на помощь гибнущему где-то Копенкину. Вблизи уже было тихо, сражение перешло в середину Чевенгура, и там топали лошадиные ноги.

К и р е й. Груша!

Ч т е ц. Позвал в наступившей тишине поля Кирей. Он лежал с рассеченной грудью и слабой жизнью.

Д в а н о в (Кирееву). Ты что?

Ч т е ц. Подбежал к нему Дванов.

Кирей не мог сказать своего слова.

Д в а н о в (в спешной горячке). Ну прощай.

Ч т е ц. Нагнулся к нему Александр.

Д в а н о в. Давай поцелуемся, чтоб легче было.

Ч т е ц. Кирей открыл рот в ожидании, а Дванов обнял его губы своими.

К и р е й. Груша-то жива иль нет?

Ч т е ц. Сумел произнести Кирей.

К и р е й. И я сейчас помру, мне скучно начинается.

Ч т е ц. Еще раз превозмог себя сказать Кирей и здесь умер, оставив обледенелые глаза открытыми наружу.

Д в а н о в (Кирею). Больше тебе смотреть нечего.

Ч т е ц. Прошептал Александр.

Он затянул его взор веками и погладил горячую голову.

Д в а н о в. Прощай.

Ч т е ц. Копенкин вырвался из тесноты Чевенгура, в крови и без сабли, но живой и воюющий. За ним шли в угон четыре кавалериста на изнемогших лошадях. Двое приостановили коней и ударили по Копенкину из винтовок. Копенкин обернул Пролетарскую Силу и понесся, безоружный, на врага, желая сражаться в упор. Но Дванов заметил его ход на смерть и, присев для точности прицела на колено, начал сечь кавалеристов из своей пары наганов, по очереди из каждого. Копенкин наскочил уже на кавалеристов, опущенных под стремена взволнованных лошадей; двое солдат выпали, а другие двое не успели выпростать ног, и их поднесли раненые кони в степь, болтая мертвецами под собой.

К о п е н к и н (Дванову). Ты жив, Саш?

Ч т е ц. Увидел Копенкин Дванова.

К о п е н к и н. А в городе чужое войско, а люди все кончились… Стой! Где-то у меня заболело…

Ч т е ц. Копенкин положил голову на гриву Пролетарской Силы.

К о п е н к и н (подавлено Дванову). Сними меня, Саш, полежать внизу…

Ч т е ц. Дванов снял его на землю. Кровь первых ран уже засохла на рваной и рубленой шинели Копенкина, а свежая и жидкая еще не успела сюда просочиться.

Копенкин лег навзничь на отдых.

К о п е н к и н (хрипя). Отвернись от меня, Саш, ты видишь, я не могу существовать…

Ч т е ц. Дванов отвернулся.

К о п е н к и н. Больше не гляди на меня, мне стыдно быть покойным при тебе… Я задержался в Чевенгуре и вот теперь кончаюсь, а Роза будет мучиться теперь в земле одна…

Д в а н о в (отстранённо, совсем не веря своим словам). Копенкин вдруг сел и еще раз прогремел боевым голосом.

К о п е н к и н. Нас ведь ожидают, товарищ Дванов!

Д в а н о в (всё тем же отсутствующим голосом). Копенкин лег мертвым лицом вниз, а сам стал весь горячий.

Пролетарская Сила подняла его тело за шинель и понесла куда-то в свое родное место на степной, забытой свободе. Александр шел за лошадью следом, пока в шинели не разорвались тесемки, и тогда Копенкин очутился полуголый, взрытый ранами больше, чем укрытый одеждой. Лошадь обнюхала скончавшегося и с жадностью начала облизывать кровь и жидкость из провалов ран, чтобы поделить с павшим спутником его последнее достояние и уменьшить смертный гной. Александр поднялся на Пролетарскую Силу и тронул ее в открытую степную ночь. Ехал он до утра, не торопя лошади; иногда Пролетарская Сила останавливалась, оглядывалась обратно и слушала, но Копенкин молчал в оставленной темноте; и лошадь сама начинала шагать вперед.

Днем Александр узнал старую дорогу, которую видел в детстве, и стал держать по ней Пролетарскую Силу. Та дорога проходила через одну деревню, а затем миновала в версте озеро Мутево. И в этой деревне Александр проехал свою родину на шагающем коне. Избы и дворы обновились, из печных труб шел дым, было время пополудни, и бурьян давно скосили с обземлевших крыш. Сторож церкви начал звонить часы, и он услышал звук знакомого колокола, как время детства. Александр придержал лошадь у колодезного стока, чтобы она попила и отдохнула. На завалинке ближней хаты сидел горбатый старик – Петр Федорович Кондаев. Он не узнал Дванова, а Александр ему не напомнил о себе. Петр Федорович ловил мух на солнечном пригреве и лущил их в руках со счастьем удовлетворения своей жизни, не думая от забвения о чужом всаднике.

Александр не пожалел родину и оставил ее. Смирное поле потянулось безлюдной жатвой, с нижней земли пахло грустью ветхих трав, и оттуда начиналось безвыходное небо, делавшее весь мир порожним местом.

Вода в озере Мутево слегка волновалась, обеспокоенная полуденным ветром, теперь уже стихшим вдалеке. Александр подъехал к урезу воды. Он в ней купался летом и из нее кормился в ранней жизни, она некогда успокоила его отца в своей глубине, и теперь последний и кровный товарищ Александра томится по нем одинокие десятилетия в тесноте земли. Пролетарская Сила наклонила голову и топнула ногой, ей что-то мешало внизу. Александр посмотрел и увидел удочку, которую приволокла лошадиная нога с берегового нагорья. На крючке удочки лежал прицепленным иссохший, сломанный скелет маленькой рыбы, и он узнал, что это была его удочка, забытая здесь ещё в детстве. Он оглядел все неизменное, смолкшее озеро и насторожился, ведь отец еще остался – его кости, его жившее вещество тела, тлен его взмокавшей потом рубашки, – вся родина жизни и дружелюбия. И там есть тесное, неразлучное место Александру, где ожидают возвращения вечной дружбой той крови, которая однажды была разделена в теле отца для сына. Он понудил Пролетарскую Силу войти в воду по грудь и, не прощаясь с ней, продолжая свою жизнь, сам сошел с седла в воду – в поисках той дороги, по которой когда-то прошел отец в любопытстве смерти, а Саша шел в чувстве стыда жизни перед слабым, забытым телом, остатки которого истомились в могиле, потому что Александр был одно и то же с тем еще не уничтоженным, теплящимся следом существования отца.

Пролетарская Сила слышала, как зашуршала подводная трава, и к ее голове подошла донная муть, но лошадь разогнала ртом ту нечистую воду и попила немного из среднего светлого места, а потом вышла на сушь и отправилась бережливым шагом домой, на Чевенгур.

Туда она явилась на третьи сутки после моего ухода, потому что долго лежала и спала в одной степной лощине, а выспавшись, забыла дорогу и блуждала по целине, пока ее не привлек к себе голосом Карчук, шедший с одним попутным стариком тоже в Чевенгур. Стариком был Захар Павлович, он не дождался к себе возвращения сына и сам прибыл, чтобы увести его отсюда домой.

В Чевенгуре Карчук и Захар Павлович никого из людей не нашли, в городе было пусто и скучно, только в одном месте, близ кирпичного дома, сидел Прошка и плакал среди всего доставшегося ему имущества.

З а х а р  П а л ы ч (Прошке). Ты чего ж, Прош, плачешь, а никому не жалишься?

П р о к о ф и й. Спросил Захар Павлович.

З а х а р  П а л ы ч. Хочешь, я тебе опять рублевку дам – приведи мне Сашу.

П р о к о ф и й. Даром приведу.

З а х а р  П а л ы ч. Пообещал Прокофий и пошел искать Дванова.

 

Конец.

 

В сценарии использован текст романа «Чевенгур» Ордена Трудового Красного Знамени Издательство «Художественная литература», 107882, ГСП, Москва Б-78, Ново-Басманная 19, Ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени МПО «Первая Образцовая типография имени А.А. Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 113054, Москва, Валовая 28. 1988 год.

Все изменения подлинного текста романа «Чевенгур» А.П.Платонова связаны с основной мыслью сценария «Откровения от Андрея».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.