Андрей Усков. Откровения от Андрея (эпизод 7)

Ч т е ц. Чевенгур просыпался поздно; его жители отдыхали от веков угнетения и не могли отдохнуть. Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу.

Чевенгурский пешеход Луй шел в губернию полным шагом, имея при себе письмо Дванову, а на втором месте – сухари и берестяной жбанчик воды, которая нагревалась на теле. Он тронулся, когда встали только муравьи да куры, а солнце заголило небо еще не до самых последних мест. От ходьбы и увлекающей свежести воздуха Луя оставили всякие сомнения мысли и вожделения; его растрачивала дорога и освобождала от излишней вредной жизни. Еще в юности он своими силами додумался – отчего летит камень: потому что он от радости движения делается легче воздуха. Не зная букв и книг, Луй убедился, что коммунизм должен быть непрерывным движением людей в даль земли. Он сколько раз говорил Чепурному, чтобы тот объявил коммунизм странствием и снял Чевенгур с вечной оседлости.

Л у й (ревкому). Вот, скажите мне: на кого похож человек – на коня или на дерево: объявите мне по совести?

Ч т е ц. Спрашивал он в ревкоме, тоскуя от коротких уличных дорог.

П р о к о ф и й. На высшее!

Ч т е ц. Выдумал Прокофий.

П р о к о ф и й. На открытый океан, дорогой товарищ, и на гармонию схем!

Ч т е ц. Луй не видел, кроме рек и озер, другой воды, из гармоний же знал только двухрядки.

Ч е п у р н ы й. А пожалуй, на коня человек больше схож.

Ч т е ц. Заявлял Чепурный, вспоминая знакомых лошадей.

П р о к о ф и й. Понимаю.

Ч т е ц. Продолжая чувства Чепурного, сказал Прокофий.

П р о к о ф и й. У коня есть грудь с сердцем и благородное лицо с глазами, а у дерева и того нет!

Ч е п у р н ы й. Вот именно, Прош!

Ч т е ц. Радовался за развитие Прошкиной мысли Чепурный.

П р о к о ф и й. Я ж и говорю!

Ч т е ц. Подтверждал Прокофий.

Ч е п у р н ы й. Совершенно верно!

Ч т е ц. Заключительно одобрял Чепурный.

Луй удовлетворялся и предлагал ревкому немедленно стронуть Чевенгур в даль.

Л у й (ревкому). Надо, чтобы человека ветром поливало.

Ч т е ц. Убеждал Луй.

Л у й. Иначе он тебе опять угнетением слабосильного займется, либо само собою все усохнет, затоскует – знаешь как? А в дороге дружбы никому не миновать – и коммунизму делов хватит!

Ч т е ц. Чепурный заставил Прокофия четко записать предложение Луя, а затем это предложение обсуждалось на заседании ревкома. Чепурный, чуя коренную правду Луя, однако, не давал Прокофию своих руководящих предчувствий, и заседание тяжело трудилось весь весенний день. Тогда Прокофий выдумал формальный отвод делу Луя.

Ф о р м а л ь н ы й  о т в о д   д е л у  Л у я. В виду грядущей эпохи войн и революций считать движение людей неотложным признаком коммунизма, а именно: броситься всем населением уезда на капитализм, когда у него всецело созреет кризис, и впредь не останавливать победного пути, закаляя людей в чувстве товарищества на дорогах всего земного шара; пока же коммунизм следует ограничивать завоеванной у буржуазии площадью, чтоб нам было чем управлять.

Л у й. Нет, товарищи.

Ч т е ц. Не согласился рассудительный Луй.

Л у й. На оседлости коммунизм никак не состоится: нет ему ни врага, ни радости!

Ч т е ц. Прокофий наблюдал внимательно слушающего Чепурного, не разгадывая его колеблющихся чувств.

П р о к о ф и й. Товарищ Чепурный.

Ч т е ц. Нашёлся Прокофий.

П р о к о ф и й. Ведь освобождение рабочих – дело самих рабочих! Пусть Луй уходит и постепенно освобождается! При чем тут мы?

Ч е п у р н ы й. Правильно!

Ч т е ц. Резко заключил Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Ходи, Луй: движение – дело массы, мы у нее под ногами не мешаемся!

Л у й. Ну, спасибо.

Ч т е ц. Поклонился ревкому Луй и ушел искать необходимости куда-нибудь отправиться из Чевенгура.

Заметив однажды Копенкина на толстом коне, Луй сразу засовестился, потому что Копенкин куда-то едет, а он, Луй, живет на неподвижном месте; и Луй еще больше и подальше захотел уйти из города, а до отхода задумал сделать Копенкину что-нибудь сочувственное, но нечем было – в Чевенгуре нет вещей для подарков: можно только попоить лошадь Копенкина, Копенкин же строго не подпускал к ней посторонних и поил ее лично. И нынче Луй жалел, что много домов и веществ на свете, не хватает только тех самых, которые обозначают содружество людей.

После губернии Луй решил не возвращаться в Чевенгур и добраться до самого Петрограда, а там – поступить во флот и отправиться в плавание, всюду наблюдая землю, моря и людей как сплошное питание своей братской души. На водоразделе, откуда были видны чевенгурские долины, Луй оглянулся на город и на утренний свет:

Л у й. Прощай, коммунизм и товарищи! Жив буду – всякого из вас припомню!

Ч т е ц. Копенкин разминал Пролетарскую Силу за чертою города и заметил Луя на высоком месте.

К о п е н к и н. Должно быть, бродяга, на Харьков поворачивает.

Ч т е ц. Решил про себя Копенкин.

К о п е н к и н. Упущу я с ними золотые дни революции!

Ч т е ц. И пустил коня степным маршем в город, чтобы окончательно, и сегодня же, проверить весь коммунизм и принять свои меры.

От передвижки домов улицы в Чевенгуре исчезли – все постройки стояли не на месте, а на ходу; Пролетарская Сила, привыкшая к прямым плавным дорогам, волновалась и потела от частых поворотов.

Около одного перекошенного заблудившегося амбара лежали под одним тулупом юноша и девушка – судя по туловищу, Клавдюша. Копенкин осторожно обвел коня вокруг спящих: он стеснялся молодости и уважал ее, как царство великого будущего. За ту же молодость, украшенную равнодушием к девушкам, он некогда с уважением полюбил Александра Дванова, своего спутника по ходу революции.

Где-то, в гуще домов, протяжно засвистел человек. Копенкин чутко насторожился. Свист прекратился.

Ч е п у р н ы й. Ко-пенкин! Товарищ Копенкин, идем купаться!

Ч т е ц. Невдалеке кричал Чепурный.

К о п е н к и н. Свисти – я на твой звук поеду!

Ч т е ц. Низко и оглушительно ответил Копенкин.

Чепурный начал бурно свистеть, а Копенкин продолжал красться к нему на коне в ущельях смешанного города. Чепурный стоял на крыльце сарая в шинели, одетой на голое тело, и босой. Два его пальца были во рту – для силы свиста, а глаза глядели в солнечную вышину, где разыгрывалась солнечная жара.

Заперев Пролетарскую Силу в сарай, Копенкин пошел за босым Чепурным, который сегодня был счастлив, как окончательно побратавшийся со всеми людьми человек. По дороге до реки встретилось множество пробудившихся чевенгурцев – людей обычных, как и всюду, только бедных по виду и нездешних по лицу.

К о п е н к и н. День летом велик: чем они будут заниматься?

Ч е п у р н ы й. Ты про ихнее усердие спрашиваешь?

Ч т е ц. Неточно понял Чепурный.

К о п е н к и н. Хотя бы так.

Ч е п у р н ы й. А душа-то человека – она и есть основная профессия. А продукт ее – дружба и товарищество! Чем тебе не занятье – скажи пожалуйста!

Ч т е ц. Копенкин немного задумался о прежней угнетенной жизни.

К о п е н к и н. Уж дюже хорошо у тебя в Чевенгуре.

Ч т е ц. Печально сказал он.

К о п е н к и н. Как бы не пришлось горя организовать: коммунизм должен быть едок, малость отравы – это для вкуса хорошо.

Ч т е ц. Чепурный почувствовал во рту свежую соль – и сразу понял Копенкина.

Ч е п у р н ы й. Пожалуй, верно. Надо нам теперь нарочно горе организовать. Давай с завтрашнего дня займемся, товарищ Копенкин!

К о п е н к и н. Я не буду: мое дело – другое. Пускай Дванов вперед приедет – он тебе все поймет.

Ч е п у р н ы й. А мы это Прокофию поручим!

К о п е н к и н. Брось ты своего Прокофия! Парень размножаться с твоей Клавдюшей хочет, а ты его вовлекаешь!

Ч е п у р н ы й. И то, пожалуй, так – обождем твоего сподвижника!

Ч т е ц. О берег реки Чевенгурки волновалась неутомимая вода; с воды шел воздух, пахнущий возбуждением и свободой, а два товарища начали обнажаться навстречу воде. Чепурный скинул шинель и сразу очутился голым и жалким, но зато от его тела пошел теплый запах какого-то давно заросшего, спекшегося материнства, еле памятного Копенкину.

Солнце с индивидуальной внимательностью осветило худую спину Чепурного, залезая во все потные щели и ущербы кожи, чтобы умертвить там своим жаром невидимых тварей, от каких постоянно зудит тело. Копенкин с почтением посмотрел на солнце: несколько лет назад оно согревало Розу Люксембург и теперь помогает жить траве на ее могиле.

Копенкин давно не находился в реке и долго дрожал от холода, пока не притерпелся. Чепурный же смело плавал, открывал глаза в воде и доставал со дна различные кости, крупные камни и лошадиные головы. С середины реки, куда не доплыть неумелому Копенкину, Чепурный кричал песни и все более делался разговорчивым. Копенкин окунался на неглубоком месте, щупал воду и думал: тоже течет себе куда-то – где ей хорошо!

Возвратился Чепурный совсем веселым и счастливым.

Ч е п у р н ы й.  Знаешь, Копенкин, когда я в воде – мне кажется, что я до точности правду знаю… А как заберусь в ревком, все мне чего-то чудится да представляется…

К о п е н к и н. А ты занимайся на берегу.

Ч е п у р н ы й. Тогда губернские тезисы дождь намочит, дурной ты человек!

Ч т е ц. Копенкин не знал, что такое тезис, – помнил откуда-то это слово, но вполне бесчувственно.

К о п е н к и н. Раз дождь идет, а потом солнце светит, то тезисы ты не жалей.

Ч т е ц. Успокаивающе сказал Копенкин.

К о п е н к и н. Все равно ведь хлеб вырастет.

Ч т е ц. Чепурный усиленно посчитал в уме и помог уму пальцами.

Ч е п у р н ы й. Значит, ты три тезиса объявляешь?

К о п е н к и н. Ни одного не надо.

Ч т е ц. Отвергнул Копенкин.

К о п е н к и н. На бумаге надо одни песни на память писать.

Ч е п у р н ы й. Как же так? Солнце тебе – раз тезис! Вода – два, а почва – три.

К о п е н к и н. А ветер ты забыл?

Ч е п у р н ы й. С ветром – четыре. Вот и все. Пожалуй, это правильно. Только знаешь, если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют.

К о п е н к и н. Нипочем.

Ч т е ц. Отрек такое предположение Копенкин.

К о п е н к и н. Там же такие, как и мы!

Ч е п у р н ы й. Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать да потверже руководить… А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?

К о п е н к и н. Да а мы-то где ж будем?!

Ч т е ц. Удивился Копенкин.

К о п е н к и н. Разве ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет!

Ч т е ц. Чепурный рассеянно пробрался в камыш и нарвал бледных, ночного немощного света цветов. Это он сделал для Клавдюши, которой мало владел, но тем более питал к ней озабоченную нежность.

После цветов Чепурный и Копенкин оделись и направились берегом реки – по влажному травяному покрову. Чевенгур отсюда казался теплым краем – видны были освещенные солнцем босые люди, наслаждающиеся воздухом и свободой с непокрытыми головами.

Ч е п у р н ы й. Нынче хорошо.

Ч т е ц. отвлеченно проговорил Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Вся теплота человека наружи!

Ч т е ц. И показал рукой на город и на всех людей в нем. Потом Чепурный вложил два пальца в рот, свистнул и в бреду горячей внутренней жизни снова полез в воду, не снимая шинели; его томила какая-то черная радость избыточного тела – и он бросился сквозь камыш в чистую реку, чтобы там изжить свои неясные, тоскующие страсти.

К о п е н к и н (вполголоса о Чепурном). Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил: радуется, бродяга!

Ч т е ц. Осудил он деяния Чепурного.

К о п е н к и н. А мне ничего здесь не видится!

Ч т е ц. В камышах стояла лодка, и в ней молча сидел голый человек; он задумчиво рассматривал тот берег реки, хотя мог бы туда доплыть на лодке. Копенкин увидел его слабое ребристое тело и болящий глаз.

К о п е н к и н. Ты Пашинцев или нет?

Г о л ы й  ч е л о в е к. Да, а то кто же!

К о п е н к и н. Но тогда зачем ты оставил пост в ревзаповеднике?

Ч т е ц. Пашинцев грустно опустил свою укрощенную голову.

П а ш и н ц е в. Я оттуда низко удален, товарищ!

К о п е н к и н. А ты бы бомбами…

П а ш и н ц е в. Рано их разрядил, оказалось, и вот зато теперь скитаюсь без почета, как драматический псих.

Ч т е ц. Копенкин ощутил презрение к дальним белым негодяям, ликвидировавшим ревзаповедник, и ответную силу мужества в самом себе.

К о п е н к и н. Не горюй, товарищ Пашинцев: белых мы, не сходя с коня, порасходуем, а ревзаповедник на сыром месте посадим. Что ж у тебя осталось нынче?

Ч т е ц. Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.

К о п е н к и н. Мало.

Ч т е ц. Определил Копенкин.

К о п е н к и н. Одну грудь только обороняет.

П а ш и н ц е в. Да голова – черт с ней.

Ч т е ц. Не ценил свою голову Пашинцев.

П а ш и н ц е в.  Сердце мне дороже всего… Есть кой-что и на башку и в руку.

Ч т е ц. Пашинцев показал вдобавок еще небольшой доспех – лобовое забрало с привинченной навеки красной звездой – и последнюю пустую гранату.

К о п е н к и н. Ну, это вполне тебе хватит. Но ты скажи, куда заповедник твой девался, – неужели ты так ослаб, что его мужики свободно окулачили?

Ч т е ц. Пашинцев имел скучное настроение и еле говорил от скорби.

П а ш и н ц е в. Так там же, тебе говорят, широкую организацию совхоза назначили – чего ты меня шаришь по голому телу?

Ч т е ц. Копенкин еще раз оглядел голое тело Пашинцева.

К о п е н к и н. Тогда – одевайся: пойдем вместе Чевенгур обследовать – тут тоже фактов не хватает, а люди сон видят.

Ч т е ц. Но Пашинцев не мог быть спутником Копенкина – у него, кроме нагрудной кольчуги и забрала, не оказалось одежды.

К о п е н к и н. Иди так.

Ч т е ц. Ободрил того Копенкин.

К о п е н к и н.  Что ты думаешь, люди живого тела не видали? Ишь ты, прелесть какая – то же самое и в гроб кладут!

П а ш и н ц е в. Нет, ты понимаешь, какой корень зла вышел?

Ч т е ц. Разговаривая, перебирал Пашинцев свою металлическую одежду.

П а ш и н ц е в. Из ревзаповедника меня отпустили исправным: хоть и опасным, но живым и одетым. А в селе – свои же мужики видят, идет какой-то прошлый человек и, главное, пораженный армией – так всю одежду с меня скостили, – бросили вслед два предмета, чтобы я на зорях в кольчуге грелся, а бомбу я при себе удержал.

К о п е н к и н (удивлённо). Аль на тебя целая армия наступала?

П а ш и н ц е в. Да а то как же? Сто человек конницы вышло против одного человека. Да в резерве три дюйма стояли наготове. И то я сутки не сдавался – пугал всю армию пустыми бомбами, да Грунька – девка там одна – доказала, сукушка.

К о п е н к и н. Ага, Ну, пойдем, – давай мне твои железки в одну руку.

Ч т е ц. Пашинцев вылез из лодки и пошел по верным следам Копенкина в прибрежном песке.

К о п е н к и н.  Ты не бойся.

Ч т е ц. Успокаивал Копенкин голого товарища.

К о п е н к и н. Ты же не сам обнажился – тебя полубелые обидели.

Ч т е ц. Пашинцев догадался, что он идет разутым-раздетым ради бедноты – коммунизма, и поэтому не стеснялся будущих встречных женщин.

Первой встретилась Клавдюша; наспех оглядев тело Пашинцева, она закрыла платком глаза, как татарка.

К л а в д ю ш а. Ужасно вялый мужчина.

Ч т е ц. Подумала она.

К л а в д ю ш а. Весь в родинках, да чистый – шершавости в нем нет!

Ч т е ц. И сказала вслух.

К л а в д ю ш а. Здесь, граждане, ведь не фронт – голым ходить не вполне прилично.

Ч т е ц. Копенкин попросил Пашинцева не обращать внимания на такую жабу.

К о п е н к и н (Пашинцеву). Она буржуйка и вечно квохчет: то ей полушалок нужен, то Москва, а теперь от нее голому пролетарию прохода нет.

Ч т е ц. Все же Пашинцев несколько засовестился и надел кольчугу и лобовое забрало, оставив большинство тела наружи.

П а ш и н ц е в. Так лучше.

Ч т е ц. Определил он.

П а ш и н ц е в. Подумают, что это форма новой политики!

К о п е н к и н. Чего ж тебе?

Ч т е ц. Посмотрел на него Копенкин.

К о п е н к и н. Ты теперь почти одет, только от железа тебе прохладно будет!

П а ш и н ц е в. Оно от тела нагреется, – кровь же льется внутри!

К о п е н к и н. И во мне льется!

Ч т е ц. Обнаружил Копенкин.

Но железо кольчуги не холодило тела Пашинцева – в Чевенгуре было тепло. Люди сидели рядами в переулках, между сдвинутыми домами, и говорили друг с другом негромкие речи; и от людей тоже шло тепло и дыхание – не только от лучей солнца. Пашинцев и Копенкин проходили в сплошной духоте – теснота домов, солнечный жар и человеческий волнующий запах делали жизнь похожей на сон под ватным одеялом.

К о п е н к и н. Мне чего-то дремлется, а тебе?

П а ш и н ц е в. А мне, в общем, так себе!

Ч т е ц. Не разбирая себя, ответил Пашинцев. Около кирпичного постоянного дома, где Копенкин останавливался в первый раз по прибытии, одиноко посиживал Пиюся и неопределенно глядел на все.

К о п е н к и н. Слушай, товарищ Пиюся! Мне требуется пройти разведкой весь Чевенгур – проводи ты нас по маршруту!

П и ю с я. Можно.

Ч т е ц. Не вставая с места, согласился Пиюся.

Пашинцев вошел в дом и поднял с полу старую солдатскую шинель – образца 14-го года. Эта шинель была на большой рост и сразу успокоила все тело Пашинцева.

К о п е н к и н (Пашинцеву). Ты теперь прямо как гражданин одет! Зато на себя меньше похож.

Ч т е ц.  Три человека отправились вдаль – среди теплоты чевенгурских строений. Посреди дороги и на пустых местах печально стояли увядшие сады: их уже несколько раз пересаживали, таская на плечах, и они обессилели, несмотря на солнце и дожди.

К о п е н к и н. Вот тебе факт!

Ч т е ц. Указал Копенкин на смолкнувшие деревья.

К о п е н к и н. Себе, дьяволы, коммунизм устроили, а дереву не надо!

Ч т е ц. Редкие пришлые дети, которые иногда виднелись на прогалинах, были толстыми от воздуха, свободы и отсутствия ежедневного воспитания. Взрослые же люди жили в Чевенгуре неизвестно как: Копенкин не мог еще заметить в них новых чувств; издалека они казались ему отпускниками из империализма, но что у них внутри и что между собой – тому нет фактов; хорошее же настроение Копенкин считал лишь теплым испарением крови в теле человека, не означающим коммунизма.

Близ кладбища, где помещался ревком, находился длинный провал осевшей земли.

П и ю с я. Буржуи лежат. Мы с Японцем из них добавочно души вышибали.

Ч т е ц. Копенкин с удовлетворением попробовал ногой осевшую почву могилы.

К о п е н к и н. Стало быть, ты должен был так!

П и ю с я. Этого нельзя миновать.

Ч т е ц. Оправдал факт Пиюся.

П и ю с я. Нам жить необходимость пришла…

Ч т е ц. Пашинцева же обидело то, что могила лежала неутрамбованной.

П а ш и н ц е в (деловито). Надо бы ее затрамбовать и перенести сюда на руках старый сад, тогда бы деревья высосали из земли остатки капитализма и обратили их, по-хозяйски, в зелень социализма.

Ч т е ц. Но Пиюся и сам считал трамбовку серьезной мерой, выполнить же ее не успел потому, что губерния срочно сместила его из председателей чрезвычайки; на это он почти не обиделся, так как знал, что для службы в советских учреждениях нужны образованные люди, не похожие на него, и буржуазия там приносила пользу. Благодаря такому сознанию Пиюся, после своего устранения из должности революционера, раз навсегда признал революцию умнее себя – и затих в массе чевенгурского коллектива. Больше всего Пиюся пугался канцелярий и написанных бумаг – при виде их он сразу, бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал могущество черной магии мысли и письменности. Во времена Пиюси сама чевенгурская чрезвычайка помещалась на городской поляне; вместо записей расправ с капиталом Пиюся ввел их всенародную очевидность и предлагал убивать пойманных помещиков самим батракам, что и совершалось. Нынче же, когда в Чевенгуре имелось окончательное развитие коммунизма, чрезвычайка, по личному заключению Чепурного, закрыта навсегда и на ее поляну передвинуты дома.

Копенкин стоял в размышлении над общей могилой буржуазии – без деревьев, без холма и без памяти. Ему смутно казалось, что это сделано для того, чтобы дальняя могила Розы Люксембург имела дерево, холм и вечную память. Одно не совсем нравилось Копенкину – могила буржуазии не прочно утрамбована.

К о п е н к и н. Ты говоришь: душу добавочно из буржуев вышибали?

Ч т е ц. Усомнился Копенкин.

К о п е н к и н. А тебя за то аннулировали, – стало быть, били буржуев не сплошь и не насмерть! Даже землю трамбовкой не забили!

Ч т е ц. Здесь Копенкин резко ошибался. Буржуев в Чевенгуре перебили прочно, честно, и даже загробная жизнь их не могла порадовать, потому что после тела у них была расстреляна душа.

(сюжет переключается на Чепурного)

У Чепурного, после краткой жизни в Чевенгуре, начало болеть сердце от присутствия в городе густой мелкой буржуазии. И тут он начал мучиться всем телом – для коммунизма почва в Чевенгуре оказалась слишком узка и засорена имуществом и имущими людьми; а надо было немедленно определить коммунизм на живую базу, но жилье спокон века занято странными людьми, от которых пахло воском. Чепурный нарочно уходил в поле и глядел на свежие открытые места – не начать ли коммунизм именно там? Но отказывался, так как тогда должны пропасть для пролетариата и деревенской бедноты чевенгурские здания и утварь, созданные угнетенными руками. Он знал и видел, насколько чевенгурскую буржуазию томит ожидание второго пришествия, и лично ничего не имел против него. Пробыв председателем ревкома месяца два, Чепурный замучился – буржуазия живет, коммунизма нет, а в будущее ведет, как говорилось в губернских циркулярах, ряд последовательно-наступательных переходных ступеней, в которых Чепурный чувством подозревал обман масс.

Сначала он назначил комиссию, и та комиссия говорила Чепурному про необходимость второго пришествия, но Чепурный тогда промолчал, а втайне решил оставить буржуазную мелочь, чтоб всемирной революции было чем заняться. А потом Чепурный захотел отмучиться и вызвал председателя чрезвычайки Пиюсю.

Ч е п у р н ы й. Очисть мне город от гнетущего элемента!

Ч т е ц. Приказал Чепурный комиссии.

П и ю с я. Это можно.

Ч т е ц. Послушался Пиюся. Он собрался перебить в Чевенгуре всех жителей, с чем облегченно согласился Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Ты понимаешь – это будет добрей!

Ч т е ц. Уговаривал он Пиюсю.

Ч е п у р н ы й. Иначе, брат, весь народ помрет на переходных ступенях. И потом, буржуи теперь все равно не люди: я читал, что человек как родился от обезьяны, так ее и убил. Вот ты и вспомни: раз есть пролетариат, то к чему ж буржуазия? Это прямо некрасиво!

Ч т е ц. Пиюся был знаком с буржуазией лично: он помнил чевенгурские улицы и ясно представлял себе наружность каждого домовладельца: Щекотова, Комягина, Пихлера, Знобилина, Щапова, Завын-Дувайло, Перекрутченко, Сюсюкалова и всех их соседей. Кроме того, Пиюся знал их способ жизни и пропитания и согласен был убить любого из них вручную, даже без применения оружия. Со дня своего назначения председателем чрезвычайки он не имел душевного покоя и все время раздражался: ведь ежедневно мелкая буржуазия ела советский хлеб, жила в его домах (Пиюся до этого работал двадцать лет каменным кладчиком) и находилась поперек революции тихой стервой. Самые пожилые щербатые личности буржуев превращали терпеливого Пиюсю в уличного бойца: при встречах со Щаповым, Знобилиным и Завын-Дувайло Пиюся не один раз бил их кулаками, а те молча утирались, переносили обиду и надеялись на будущее; другие буржуи Пиюсе не попадались, заходить же к ним нарочно в дома Пиюся не хотел, так как от частых раздражений у него становилось душно на душе.

Однако секретарь уика Прокофий Дванов не согласился подворно и явочным порядком истребить буржуазию. Он сказал, что это надо сделать более теоретично.

Ч е п у р н ы й. Ну, как же – сформулируй!

Ч т е ц. Прокофий в размышлении закинул назад свои эсеровские задумчивые волосы.

П р о к о ф и й. На основе ихнего же предрассудка!

Ч т е ц. Постепенно сформулировал Прокофий.

Ч е п у р н ы й. Чувствую!

Ч т е ц. Не понимая, собирался думать Чепурный.

П р о к о ф и й. На основе второго пришествия!

Ч т е ц. С точностью выразился Прокофий.

П р о к о ф и й. Они его сами хотят, пускай и получают – мы будем не виноваты.

Ч т е ц.  Чепурный, напротив, принял обвинение.

Ч е п у р н ы й. Как так не виноваты, скажи пожалуйста! Раз мы революция, то мы кругом виноваты! А если ты формулируешь для своего прощения, то пошел прочь!

Ч т е ц. Прокофий, как всякий умный человек, имел хладнокровие.

П р о к о ф и й.  Совершенно необходимо, товарищ Чепурный, объявить официально второе пришествие. И на его базе очистить город для пролетарской оседлости.

Ч е п у р н ы й. Ну, а мы-то будем тут действовать?

П р о к о ф и й. В общем – да! Только нужно потом домашнее имущество распределить, чтобы оно больше нас не угнетало.

Ч е п у р н ы й. Имущество возьми себе.

Ч т е ц. Указал Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Пролетариат сам руки целыми имеет. Чего ты в такой час по буржуазным сундукам тоскуешь, скажи пожалуйста! Пиши приказ.

Ч т е ц. Прокофий кратко сформулировал будущее для чевенгурской буржуазии и передал исписанную бумагу Пиюсе; тот должен по памяти прибавить к приказу фамильный список имущих.

Чепурный прочитал, что Советская власть предоставляет буржуазии все бесконечное небо, оборудованное звездами и светилами на предмет организации там вечного блаженства; что же касается земли, фундаментальных построек и домашнего инвентаря, то таковые остаются внизу – в обмен на небо – всецело в руках пролетариата и трудового крестьянства.

В конце приказа указывался срок второго пришествия, которое в организованном безболезненном порядке уведет буржуазию в загробную жизнь.

Часом явки буржуазии на соборную площадь назначалась полночь на четверг, а основанием приказа считался бюллетень метеорологического губбюро.

Прокофия давно увлекала внушительная темная сложность губернских бумаг, и он с улыбкой сладострастия перелагал их слог для уездного масштаба.

Пиюся ничего не понял в приказе, а Чепурный понюхал табак и поинтересовался одним, почему Прокофий назначил второе пришествие на четверг, а не на сегодня – в понедельник.

П р о к о ф и й. В среду пост – они тише приготовятся!

Ч т е ц. Объяснил Прокофий.

П р о к о ф и й. А затем сегодня и завтра ожидается пасмурная погода, – у меня же сводки о погоде есть!

Ч е п у р н ы й. Напрасная льгота.

Ч т е ц. Упрекнул Чепурный, но на ускорении второго пришествия особо не настаивал.

Прокофий же, совместно с Клавдюшей, обошел все дома имущих граждан и попутно реквизировал у них не громоздкие ручные предметы: браслеты, шелковые платки, золотые царские медали, девичью пудру и прочее. Клавдюша складывала вещи в свой сундучок, а Прокофий устно обещал буржуям дальнейшую просрочку жизни, лишь бы увеличился доход республики; буржуи стояли посреди пола и покорно благодарили. Вплоть до ночи на четверг Прокофий не мог освободиться и жалел, что не назначил второго пришествия в ночь на субботу.

Чепурный не боялся, что у Прокофия очутилось много добра: к пролетарию оно не пристанет, потому что платки и пудра изведутся на голове бесследно для сознания.

В ночь на четверг соборную площадь заняла чевенгурская буржуазия, пришедшая еще с вечера. Пиюся оцепил район площади красноармейцами, а внутрь буржуазной публики ввел худых чекистов. По списку не явилось только трое буржуев – двое из них были задавлены собственными домами, а третий умер от старости лет. Пиюся сейчас же послал двух чекистов проверить – отчего обвалились дома, а сам занялся установкой буржуев в строгий ряд. Буржуи принесли с собой узелки и сундучки – с мылом, полотенцами, бельем, белыми пышками и семейной поминальной книжкой. Пиюся все это просмотрел у каждого, обратив пристальное внимание на поминальную книжку.

П и ю с я. Прочти.

Ч т е ц. Попросил он одного чекиста. Тот прочитал.

П о м и н а л ь н а я  к н и ж к а. О упокоении рабов божьих: Евдокии, Марфы, Фирса, Поликарпа, Василия, Константина, Макария и всех сродственников. О здравии – Агриппины, Марии, Косьмы, Игнатия, Петра, Иоанна, Анастасии со чадами и всех сродственников и болящего Андрея.

П и ю с я. Со чадами?

Ч т е ц. Переспросил Пиюся.

Ч е к и с т. С ними!

Ч т е ц. За чертой красноармейцев стояли жены буржуев и рыдали в ночном воздухе.

П и ю с я (чекисту). Устрани этих приспешниц!

Ч т е ц. Приказал Пиюся.

П и ю с я. Тут сочады не нужны!

Ч е к и с т. Их бы тоже надо кончить, товарищ Пиюся!

Ч т е ц. Посоветовал чекист.

П и ю с я. Зачем, голова? Главный член у них отрублен!

Ч т е ц. Пришли два чекиста с проверки обвалившихся домов и объяснили.

Д в а  ч е к и с т а (Пиюсе). Дома рухнули с потолков, потому что чердаки были загружены солью и мукой сверх всякого веса; мука же и соль буржуям требовались в запас – для питания во время прохождения второго пришествия, дабы благополучно переждать его, а затем остаться жить.

П и ю с я (буржуям). Ах, вы так!

Ч т е ц. Сказал Пиюся и выстроил чекистов, не ожидая часа полуночи.

П и ю с я. Коцай их, ребята!

Ч т е ц. И сам выпустил пулю из нагана в череп ближнего буржуя – Завын-Дувайло. Из головы буржуя вышел тихий пар, а затем проступило наружу волос материнское сырое вещество, похожее на свечной воск, но Дувайло не упал, а сел на свой домашний узел.

З а в ы н — Д у в а й л о. Баба, обмотай мне горло свивальником!

Ч т е ц. С терпением произнес Завын-Дувайло.

З а в ы н — Д у в а й л о. У меня там вся душа течет!

Ч т е ц.  И свалился с узла на землю, обняв ее раскинутыми руками и ногами, как хозяин хозяйку.

Чекисты ударили из нагана по безгласным, причастившимся вчера буржуям – и буржуи неловко и косо упали, вывертывая сальные шеи до повреждения позвонков. Каждый из них утратил силу ног еще раньше чувства раны, чтобы пуля попала в случайное место и там заросла живым мясом.

Раненый купец Щапов лежал на земле с оскудевшим телом и просил наклонившегося чекиста.

Щ а п о в. Милый человек, дай мне подышать – не мучай меня. Позови мне женщину проститься! Либо дай поскорее руку – не уходи далеко, мне жутко одному.

Ч т е ц. Чекист хотел дать ему свою руку.

Ч е к и с т. Подержись – ты теперь свое отзвонил!

Ч т е ц. Щапов не дождался руки и ухватил себе на помощь лопух, чтобы поручить ему свою недожитую жизнь; он не освободил растения до самой потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься, а потом руки его сами упали, больше не нуждаясь в дружбе. Чекист понял и заволновался: с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули – любили одно имущество.

Пиюся тронул Завын-Дувайло.

П и ю с я. Где у тебя душа течет – в горле? Я ее сейчас вышибу оттуда!

Ч т е ц. Пиюся взял шею Завына левой рукой, поудобней зажал ее и упер ниже затылка дуло нагана. Но шея у Завына все время чесалась, и он тер ее о суконный воротник пиджака.

Ч е к и с т. Да не чешись ты, дурной: обожди, я сейчас тебя царапну!

Ч т е ц. Дувайло еще жил и не боялся.

Д у в а й л о. А ты возьми-ка голову мою между ног да зажми, чтоб я криком закричал, а то там моя баба стоит и меня не слышит!

Ч т е ц. Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом.

Д у в а й л о. Машенька, бьют!

Ч т е ц. Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся сухие десны.

Прокофий выследил издали такое одиночное убийство и упрекнул Пиюсю.

П р о к о ф и й. Коммунисты сзади не убивают, товарищ Пиюся!

Ч т е ц. Пиюся от обиды сразу нашел свой ум.

П и ю с я.  Коммунистам, товарищ Дванов, нужен коммунизм, а не офицерское геройство!.. Вот и помалкивай, а то я тебя тоже на небо пошлю! Всякая б…дь хочет красным знаменем заткнуться – тогда у ней, дескать, пустое место сразу честью зарастет… Я тебя пулей сквозь знамя найду!

Ч т е ц. Явившийся Чепурный остановил этот разговор.

Ч е п у р н ы й.  В чем дело, скажите, пожалуйста? Буржуи на земле еще дышат, а вы коммунизм в словах ищете!

Ч т е ц. Чепурный и Пиюся пошли лично обследовать мертвых буржуев; погибшие лежали кустами – по трое, по пятеро и больше, – видимо стараясь сблизиться хоть частями тела в последние минуты взаимного расставания.

Чепурный пробовал тыльной частью руки горло буржуев, как пробуют механики температуру подшипников, и ему казалось, что все буржуи еще живы.

П и ю с я. Я в Дувайле добавочно из шеи душу вышиб!

Ч е п у р н ы й. И правильно: душа же в горле!

Ч т е ц. Вспомнил Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Ты думаешь, почему кадеты нас за горло вешают? От того самого, чтоб душу веревкой сжечь: тогда умираешь, действительно, полностью! А то все будешь копаться: убить ведь человека трудно!

Ч т е ц. Пиюся и Чепурный прощупали всех буржуев и не убедились в их окончательной смерти: некоторые как будто вздыхали, а другие имели чуть прикрытыми глаза и притворялись, чтобы ночью уползти и продолжать жить за счет Пиюси и прочих пролетариев; тогда Чепурный и Пиюся решили дополнительно застраховать буржуев от продления жизни: они подзарядили наганы и каждому лежачему имущему человеку – в последовательном порядке – прострелили сбоку горло – через железки.

Ч е п у р н ы й. Теперь наше дело покойнее!

Ч т е ц. Отделавшись, высказался Чепурный.

Ч е п у р н ы й. Бедней мертвеца нет пролетария на свете.

П и ю с я. Теперь уж прочно

Ч т е ц. Удовлетворился Пиюся.

П и ю с я. Надо пойти красноармейцев отпустить.

Ч т е ц. Красноармейцы были отпущены, а чекисты оставлены для подготовки общей могилы бывшему буржуазному населению Чевенгура. К утренней заре чекисты отделались и свалили в яму всех мертвецов с их узелками. Жены убитых не смели подойти близко и ожидали вдалеке конца земляных работ. Когда чекисты, во избежание холма, разбросали лишнюю землю на освещенной зарею пустой площади, а затем воткнули лопаты и закурили, жены мертвых начали наступать на них изо всех улиц Чевенгура.

Ч е к и с т ы. Плачьте!

Ч т е ц. Сказали им чекисты и пошли спать от утомления.

Жены легли на глиняные комья ровной, бесследной могилы и хотели тосковать, но за ночь они простыли, горе из них уже вытерпелось и жены мертвых не могли больше заплакать.

Узнав, как было в Чевенгуре, Копенкин решил пока никого не карать, а дотерпеться до прибытия Александра Дванова, тем более что пешеход Луй идет сейчас своей дорогой.

Луй, действительно, прошел в эти дни много земли и чувствовал себя целым, сытым и счастливым. Когда ему хотелось есть, он заходил в хату и говорил хозяйке.

Л у й (хозяйке). Баба, ощипай мне куренка, я человек уставший.

Ч т е ц. Если баба скупилась на курицу, то Луй с ней прощался и уходил степью по своему пути, ужиная купырями, которые выросли от солнца, а не от жалкого дворового усердия человека. Луй никогда не побирался и не воровал; если же долго не выходило случая покушать, то он знал, что когда-нибудь все равно наестся, и не болел от голода.

Нынче Луй ночевал в яме кирпичного сарая; до губернского города ему осталось всего сорок верст мощеной дороги. Луй считал это за пустяк и долго прохлаждался после сна. Он лежал и думал – как ему закурить. Табак был, а бумаги нет; документы он уже искурил давно – единственной бумагой осталось письмо Копенкина Дванову. Луй вынул письмо, разгладил его и прочитал два раза, чтобы запомнить наизусть, а затем сделал из письма десять пустых цигарок.

Л у й. Расскажу ему письмо своим голосом – так же складно получится!

Ч т е ц. Рассудительно предпочел Луй и подтвердил самому себе.

Л у й. Конечно, так же! А то как же?

Ч т е ц. Закурив, Луй вышел на шоссе и тронулся на город по боковой мякоти мостовой. В высоте и мутном тумане расстояния – на водоразделе между двумя чистыми реками – виден был старый город – с башнями, балконами, храмами и длинными домами училищ, судов и присутствий; Луй знал, что в том городе давно жили люди и другим мешали жить. В стороне от города – на его опушке – дымили четыре трубы завода сельскохозяйственных машин и орудий, чтобы помогать солнцу производить хлеб. Лую понравился далекий дым труб и гудок бегущего паровоза – в глухоте рождающих тихие травы полей.

Луй обогнул бы губернию и не занес бы письма, если б губернский город не стоял на пути в Петроград и на берег Балтийского моря: с того берега – от холода пустых равнин революции – уходили корабли в темноту морей, чтобы завоевать впоследствии теплые буржуазные страны.

Гопнер в этот час спускался с городской горы к реке Польному Айдару и видел мощеную дорогу, проложенную сквозь степь в продовольственные слободы. По этой же дороге шел невидимый отсюда Луй и воображал балтийский флот в холодном море. Гопнер перешел мост и сел на другом берегу ловить рыбу. Он нанизал на крючок живого мучающегося червя, бросил леску и засмотрелся в тихое пошевеливание утекающей реки; прохлада воды и запах сырых трав возбуждали в Гопнере дыхание и мысль; он слушал молву реки и думал о мирной жизни, о счастье за горизонтом земли, куда плывут реки, а его не берут, и постепенно опускал сухую голову во влажные травы, переходя из своего мысленного покоя в сон. На крючок удочки попалась небольшая рыбка – молодой подлещик; четыре часа рвался подлещик скрыться в глубокие свободные воды, и кровь его губ, с вонзенным крючком, смешалась с кровяным соком червя; подлещик устал метаться и для своей силы проглотил кусочек червя, а затем снова стал дергать за режущее едкое железо, чтобы вынуть из себя крючок вместе с хрящом губы.

Луй с высоты мощеной дамбы увидел, как спит на берегу худой усталый человек, а у ног его само собой шевелится удилище. Луй подошел к человеку и вытащил удочку с подлещиком; подлещик затих в руке пешехода, открыл жабры и начал кончаться от испуганного утомления.

Л у й (спящему человеку). Товарищ?!

Ч т е ц. Сказал спящему Луй.

Л у й. Получай рыбу! Спит на целом свете!

Ч т е ц. Гопнер открыл налившиеся питательной кровью глаза и соображал о появившемся человеке. Пешеход присел закурить и поглядеть на постройки противоположного города.

Г о п н е р. Чего-то я во сне долго рассматривал, так и не докончил.

Ч т е ц. Заговорил Гопнер.

Г о п н е р. Проснулся, а ты стоишь, как исполнение желаний…

Ч т е ц. Гопнер почесал свое голодное обросшее горло и почувствовал уныние: во сне погибли его хорошие размышления, и даже река не могла напомнить о них.

Г о п н е р. Эх, будь ты проклят – разбудил.

Ч т е ц. Раздражился Гопнер.

Г о п н е р. Опять мне будет скучно!

Л у й. Река течет, ветер дует, рыба плывет.

Ч т е ц. Протяжно и спокойно начал Луй.

Л у й. А ты сидишь и ржавеешь от горя! Ты двинься куда-нибудь, в тебя ветер надышит думу – и ты узнаешь что-нибудь.

Ч т е ц. Гопнер не ответил.

Г о п н е р (бурчит себе). Чего отвечать каждому прохожему, что он понимает в коммунизме, крестьянский отходник?

Л у й. Ты не слыхал, в каком дворе товарищ Александр Дванов живет?

Ч т е ц. Спросил Луй про свое попутное дело.

Гопнер взял у пришедшего рыбу из рук и бросил ее в воду.

Г о п н е р. Может, отдышится!

Ч т е ц. Объяснил он.

Л у й. Теперь не отживеет!

Ч т е ц. Усомнился Луй.

Л у й. Надо бы мне того товарища в глаза повидать…

Г о п н е р. Чего тебе его видать, когда я увижу!

Ч т е ц. Неопределенно сказал Гопнер.

Г о п н е р. Уважаешь, что ль, его?

Л у й. За одно прозвание не уважают, а делов его я не знаю! Наши товарищи говорили, что в Чевенгуре он немедленно необходим…

Г о п н е р. А что там за дело?

Л у й. Там товарищ Копенкин написал, что коммунизм и обратно…

Ч т е ц. Гопнер изучающе поглядел на Луя, как на машину, требующую капитального ремонта; он понял, что капитализм сделал в подобных людях измождение ума.

Г о п н е р. У вас же нет квалификации и сознания, будь вы прокляты! Какой же может сделаться коммунизм?

Л у й. Ничего у нас нету.

Ч т е ц. Оправдался Луй.

Л у й. Одних людей только и осталось иметь, поэтому и вышло товарищество.

Ч т е ц. Гопнер почувствовал в себе прилив отдохнувших сил и высказался после краткого размышления.

Г о п н е р. Это умно, будь я проклят, но только не прочно: сделано без всякого запаса сечения! Понял ты меня, или ты сам бежишь от коммунизма?

Ч т е ц. Луй знал, что вокруг Чевенгура коммунизма нет – есть переходная ступень, и он глядел на город на горе как на ступень.

Л у й. Ты на ступени живешь тебе и кажется – я бегу. А я иду себе пешком, а потом на флоте поплыву в буржуазные государства, буду их к будущему готовить. Коммунизм ведь теперь в теле у меня – от него не денешься.

Ч т е ц. Гопнер пощупал руку Луя и разглядел ее на свет солнца: рука была большая, жилистая, покрытая незаживающими метами бывшего труда – этими родинками всех угнетенных.

Г о п н е р. Может быть, и правда!

Ч т е ц. Подумал Гопнер о Чевенгуре.

Г о п н е р. Летают же аэропланы тяжелее воздуха, будь они прокляты!

Ч т е ц. Луй еще раз наказал передать Дванову устное письмо Копенкина, чтоб Дванов ехал в Чевенгур без задержки, иначе там коммунизм может ослабнуть. Гопнер обнадежил его и указал улицу, где он живет.

Г о п н е р. Ступай туда и покажись моей бабе, пускай она тебя накормит-напоит, а я сейчас разуюсь и пойду на перекат на хлыста голавликов попробовать: они, проклятые, к вечеру на жучка пойдут…

Ч т е ц. Луй уже привык быстро расставаться с людьми, потому что постоянно встречал других – и лучших; всюду он замечал над собою свет солнцестояния, от которого земля накапливала растения для пищи и рождала людей для товарищества.

Гопнер решил вслед пешеходу, что тот похож на садовое дерево; в теле Луя, действительно, не было единства строя и организованности – была какая-то неувязка членов и конечностей, которые выросли изнутри его с распущенностью ветвей и вязкой крепостью древесины.

Луй скрылся на мосту, а Гопнер лег еще немного отдохнуть – он был в отпуске и наслаждался жизнью раз в год. Но голавлей ему сегодня половить уже не удалось, потому что вскоре начался ветер, из-за городских башен вышли бугры туч, и Гопнеру пришлось идти на квартиру. Но ему скучно было сидеть в комнате с женой, поэтому Гопнера всегда влекло в гости к товарищам, больше всего к Саше и Захару Павловичу. И он зашел по пути домой в знакомый деревянный дом.

Захар Павлович лежал, а Саша читал книгу, сжимая над ней сухие руки, отвыкшие от людей.

Г о п н е р. Слыхали?

Д в а н о в. Сказал Гопнер, давая понять, что он не зря явился.

Г о п н е р. В Чевенгуре организовался полный коммунизм!

Д в а н о в. Захар Павлович перестал равномерно сопеть носом: он замедлил свой сон и прислушался.

З а х а р  П а л ы ч. Александр молчал и смотрел на Гопнера с доверчивым волнением.

Г о п н е р. Чего глядишь? Летают же кое-как аэропланы, а они, проклятые, тяжелее воздуха! Почему ж не сорганизоваться коммунизму?

З а х а р  П а л ы ч. А того козла, что революцию, как капусту, всегда с краев ест, – куда они дели?

Д в а н о в (Гопнеру). Это объективные условия.

З а х а р  П а л ы ч. Объяснил Александр Гопнеру.

Д в а н о в (Гопнеру). Отец говорит про козла отпущения грехов.

Г о п н е р. Они съели того козла отпущения!

З а х а р  П а л ы ч. Словно очевидец, сообщил Гопнер.

Го п н е р. Теперь сами будут виноваты в жизни.

Ч т е ц. За стеной из дюймовых досок сразу заплакал человек, расходясь слезами все более громко. Пивная посуда дрожала на его столе, по которому он стучал оскорбленной головой.

Д в а н о в. Там жил одинокий комсомолец, работавший истопником в железнодорожном депо – без всякого продвижения к высшим должностям. Комсомолец немного порыдал, затем затих и высморкался.

О д и н о к и й  к о м с о м о л е ц. Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я все так себе живу!

Д в а н о в. Выговаривал комсомолец свое грустное озлобление.

О д и н о к и й  к о м с о м о л е ц. Завтра же пойду в райком – пускай и меня в контору берут: я всю политграмоту знаю, я могу цельным масштабом руководить! А они меня истопником сделали, да еще четвертый разряд положили… Человека, сволочи, не видят…

Ч т е ц. Захар Павлович вышел на двор – прохладиться и посмотреть на дождь: окладной он или из временной тучи. Дождь был окладной – на всю ночь либо на сутки; шумели дворовые деревья, обрабатываемые ветром и дождем, и брехали сторожевые собаки на обгороженных дворах.

З а х а р  П а л ы ч (чтецу). Ветер какой дует, дождь идет!  А сына опять скоро не будет со мной.

Ч т е ц. Потом он вернулся в комнату. В комнате Гопнер звал Александра в Чевенгур.

Г о п н е р.  Мы там.

З а х а р  П а л ы ч. Доказывал Гопнер.

Г о п н е р. Смерим весь коммунизм, снимем с него точный чертеж и приедем обратно в губернию; тогда уже будет легко сделать коммунизм на всей шестой части земного круга, раз в Чевенгуре дадут шаблон в руки.

Ч т е ц. Дванов молча думал о Копенкине и его устном письме: «Коммунизм и обратно». Захар Павлович слушал-слушал и сказал.

З а х а р  П а л ы ч. Смотрите, ребята: рабочий человек – очень слабый дурак, а коммунизм далеко не пустяк. В вашем Чевенгуре целое отношение людей нужно – неужели там враз с этим справились?

Г о п н е р. А чего же?

Д в а н о в. Убежденно спорил Гопнер.

Г о п н е р. Власть на местах изобрела нечаянно что-нибудь умное – вот и вышло, будь оно проклято! Что ж тут особенного-то?

Д в а н о в. Захар Павлович все же немало сомневался.

З а х а р  П а л ы ч. Так-то оно так, да только человек тебе не гладкий матерьял. Паровоз от дурака не поедет, а мы и при царе жили. Понял ты меня теперь?

Г о п н е р. Понял-то я понял.

Д в а н о в. Соображал Гопнер.

Г о п н е р. Но кругом ничего такого не вижу.

З а х а р  П а л ы ч. Ты не видишь, а я вот вижу.

Д в а н о в. Тянул его недоумение Захар Павлович.

З а х а р  П а л ы ч. Из железа я тебе что хочешь сделаю, а из человека коммуниста – никак.

Г о п н е р. Кто их там делал, они сами, проклятые, сделались!

Д в а н о в. Возразил Гопнер.

Г о п н е р. Захар Павлович здесь соглашался.

З а х а р  П а л ы ч. А это другая вещь! Я хотел сказать, что местная власть там ни при чем, потому что поумнеть можно на изделиях, а власть – там уже умнейшие люди: там от ума отвыкают! Если б человек не терпел, а сразу лопался от беды, как чугун, тогда б и власть отличная была!

Д в а н о в. Тогда б, отец, власти не было.

З а х а р  П а л ы ч. Можно и так!

Д в а н о в. Подтвердил Захар Павлович.

Было слышно, как тягостно уснул комсомолец за стеной, не совсем отделавшись от своего остервенения.

О д и н о к и й  к о м с о м о л е ц. Сволочи.

Д в а н о в. Уже примиренно вздыхал он и молча пропускал что-то главное во сне.

О д и н о к и й  к о м с о м о л е ц. Сами двое на постели спят, а мне – одному на кирпичной лежанке!.. Дай на мякоти полежать, товарищ секретарь, а то убиваюсь на черной работе… Сколько лет взносы плачу– дай пройти в долю!.. В чем дело?

Ч т е ц. Ночь шумела потоками охлажденного дождя; Александр слышал падение тяжелых капель, бивших по уличным озерам и ручьям; одно его утешало в этой бесприютной сырости погоды – воспоминание о сказке про пузырь, соломинку и лапоть, которые некогда втроем благополучно одолели такую же ненадежную, такую же непроходимую природу.

Д в а н о в (размышляя о себе и своей судьбе). Он ведь пузырь, она ведь не женщина, а соломинка, и товарищ их – брошенный лапоть, а они дружно прошли по пашням и лужам.

Ч т е ц. Со счастием детства, с чувством личного подобия безвестному лаптю, воображал про себя Дванов.

Д в а н о в. У меня тоже есть товарищи пузыри и соломинки, только я их зачем-то бросил, я хуже лаптя.

Ч т е ц. Ночь пахла далеким травостоем степей, на другой стороне улицы стояло служебное учреждение, где сейчас томились дела революции, а днем шел переучет военнообязанных.

Д в а н о в. Гопнер разулся и остался ночевать, хотя знал, что утром ему достанется от жены: где, скажет, ночевал – небось помоложе себе нашел?! – и ляпнет поленом по ключице. Разве бабы понимают товарищество: они весь коммунизм деревянными пилами на мелкобуржуазные части распилят!

Г о п н ер. Эх, будь ты проклято, много ли мужику надо!

Д в а н о в. Вздыхал Гопнер.

Г о п н е р. А вот нет спокойной регулировки!

З а х а р  П а л ы ч (Гопнеру). Чего ты бурчишь?

Г о п н е р. Я про семейство говорю: у моей бабы на пуд живого мяса – пять пудов мелкобуржуазной идеологии. Вот контровес какой висит!

Ч т е ц. Дождь на улице идти переставал, пузыри умолкли, и земля запахла вымытыми травами, чистотой холодной воды и свежестью открытых дорог. Дванов ложился спать с сожалением, ему казалось, что он прожил сегодняшний день зря, он совестился про себя этой внезапно наступившей скуки жизни. Вчера ему было лучше, хотя вчера приехала из деревни Соня, взяла в узелок остаток своих вещей на старой квартире и ушла неизвестно куда. Саше она постучала в окно, попрощалась рукой, а он вышел на улицу, но ее уже нигде не было видно. И вчера Саша до вечера думал о ней – и тем существовал, а нынче он забыл, чем ему надо жить, и не мог спать.

Гопнер уже уснул, но дыхание его было так слабо и жалко во сне, что Дванов подошел к нему и боялся, как бы не кончилась жизнь в человеке. Дванов положил свалившуюся руку Гопнера на его грудь и вновь прислушался к сложной и нежной жизни спящего.

Д в а н о в. Видно было, насколько хрупок, беззащитен и доверчив этот человек, а все-таки его тоже, наверное, кто-нибудь бил, мучил, обманывал и ненавидел; а он и так еле жив, и его дыхание во сне почти замирает. Никто не смотрит на спящих людей, но только у них бывают настоящие любимые лица; наяву же лицо у человека искажается памятью, чувством и нуждой.

Ч т е ц. Дванов успокоил разбрасывающиеся руки Гопнера, близко и с любопытством нежности рассмотрел Захара Павловича, тоже глубоко забывшегося во сне, а потом прислушался к утихающему ветру и лег до завтрашнего дня.

(сюжет яви незаметно перерастает в сон)

Д в а н о в. Отец жил во сне здраво и разумно – подобно жизни днем, и лицо его мало поэтому менялось ночью; если он видел сны, то полезные и близкие к пробуждению, а не те, от которых потом бывает стыдно и скучно.

Ч т е ц. Дванов сжался до полного ощущения своего тела – и затих. И постепенно, как рассеивающееся утомление, вставал перед Двановым его детский день – не в глубине заросших лет, а в глубине притихшего, трудного, себя самого мучающего тела.

Д в а н о в. Сквозь сумрачную вечернюю осень падал дождь, будто редкие слезы, на деревенское кладбище родины; колыхалась веревка от ветра, за которую ночью церковный сторож отбивает часы, не лазая на колокольню; низко над деревьями проходят истощенные мятые тучи, похожие на сельских женщин после родов.

Ч т е ц. Маленький мальчик Саша стоит под шумящими последними листьями над могилой родного отца.

Д в а н о в. Глинистый холм расползся от дождей, его затрамбовывают на нет прохожие, и на него падают листья, такие же мертвые, как и погребенный отец.

Ч т е ц. Саша стоит с пустой сумкой и с палочкой, подаренной Прохором Абрамовичем на дальнюю дорогу.

Дванову стало тягостно, и он заплакал во сне, что до сих пор еще не взял свою палку от отца.

Д в а н о в. Но сам отец ехал в лодке и улыбался испугу заждавшегося сына. Его лодка-душегубка качалась от чего попало – от ветра и от дыхания гребца, и особое, всегда трудное лицо отца выражало кроткую, но жадную жалость к половине света, остальную же половину мира он не знал, мысленно трудился над ней, быть может, ненавидел ее. Сходя с лодки, отец гладил мелкую воду, брал за верх траву, без вреда для нее, обнимал мальчика и смотрел на ближний мир как на своего друга и сподвижника в борьбе со своим, не видимым никому, единственным врагом.

О т е ц (сыну). Зачем ты плачешь, шкалик?

Д в а н о в. Спросил отец Сашу.

О т е ц. Твоя палка разрослась деревом и теперь вон какая, разве ты ее вытащишь!.

Д в а н о в. А как же я пойду в Чевенгур?

Ч т е ц. Спросил мальчик.

Д в а н о в. Так мне будет скучно.

Ч т е ц. Отец сел в траву и молча посмотрел на тот берег озера. В этот раз он не обнимал сына.

О т е ц. Не скучай. И мне тут, мальчик, скучно лежать. Делай что-нибудь в Чевенгуре: зачем же мы будем мертвыми лежать…

Ч т е ц. Саша придвинулся к отцу и лег ему на колени, потому что ему не хотелось уходить в Чевенгур. Отец и сам заплакал от расставания, а потом так сжал сына в своем горе, что мальчик зарыдал, чувствуя себя одиноким навеки. Он еще долго держался за рубашку отца; уже солнце вышло поверх леса, за которым вдалеке жил чужой Чевенгур, и лесные птицы прилетели на озеро пить воду, а отец все сидел и сидел, наблюдая озеро и восходящий лишний день, мальчик же заснул у него на коленях; тогда отец повернул лицо сына к солнцу, чтобы на нем высохли слезы, но свет защекотал мальчику закрытое зрение, и он проснулся.

Д в а н о в. Гопнер прилаживал к ноге рваные портянки, а Захар Павлович насыпал в кисет табак, собираясь на работу.

Ч т е ц. Над домами, как поверх лесов, выходило солнце, и свет его упирался в заплаканное лицо Дванова.

Д в а н о в. Захар Павлович завязал табак, взял кусок хлеба и две картошки и сказал.

З а х а р  П а л ы ч. Ну, я пошел – оставайтесь с богом.

Ч т е ц. Дванов посмотрел на колени Захара Павловича и на мух, летавших как лесные птицы.

Г о п н е р (Дванову). Ты что ж, пойдешь в Чевенгур?

Д в а н о в. Пойду. А ты?

Г о п н е р. А чем я хуже тебя? Я тоже пойду…

Д в а н о в. А как же с работой? Уволишься?

Г о п н е р. Да, а то что ж? Возьму расчет – и все: сейчас коммунизм дороже трудовой дисциплины, будь она проклята. Иль я, по-твоему, не член партии, что ль?

Ч т е ц. Дванов спросил еще Гопнера про жену – чем она будет кормиться без него. Тут Гопнер задумался, но легко и недолго.

Г о п н е р. Да она семечками пропитается – много ли ей надо?.. У нас с ней не любовь, а так – один факт. Пролетариат ведь тоже родился не от любви, а от факта.

Д в а н о в. Гопнер сказал не то, что его действительно обнадежило для направления в Чевенгур. Ему хотелось идти не ради того, чтобы жена семечками питалась, а для того, чтобы по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии организовать коммунизм; тогда коммунизм наверное и сытно обеспечит жену на старости лет, наравне с прочими ненужными людьми, а пока она как-нибудь перетерпит. Если же остаться работать навсегда, то этому занятию не будет ни конца, ни улучшения. Гопнер работает без отказа уже двадцать пять лет, однако это не ведет к личной пользе жизни – продолжается одно и то же, только зря портится время. Ни питание, ни одежда, ни душевное счастье – ничто не размножается, значит – людям теперь нужен не столько труд, сколько коммунизм. Кроме того, жена может прийти к тому же Захару Павловичу, и он не откажет пролетарской женщине в куске хлеба. Смирные трудящиеся тоже необходимы: они непрерывно работают в то время, когда коммунизм еще бесполезен, но уже требует хлеба, семейных несчастий и добавочного утешения женщин.

 

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.