Юрий Аптер. Мой сквер (рассказ)

 

                                                         МОЙ СКВЕР (рассказ)                     

 

 

 

В моём возрасте трудно уже чему-нибудь удивиться по-настоящему, хотя  –  вот я расскажу вам случай, вот.

 

Я был тогда на несколько лет моложе  –  в моём возрасте несколько лет в ту или другую сторону существенного значения, конечно, не имеют, но всё же  –  я был на несколько лет моложе, и, так же моложе себя, нынешних,  на несколько лет  –  а уж для них не имеют значения не только несколько лет, но и десятилетий, столетий  – зимние теплились сумерки.  «Теплились сумерки»  – выражение и в принципе-то избитое, затасканное авторами и в гриву, и в хвост, не говоря о том, что фраза о сумерках теплящихся и зимних  –  в нашем климате  –  попросту говоря, трюизм, словесное клише, пущенное в ход неким остроумцем задолго до нашего появления не только в этом климате, но и на свет (а может быть, и задолго до появления самого света), однако, как бы там ни было, иначе ведь и не скажешь, потому что в какую бы форму ни облекли вы свои ощущения, суть всё равно останется прежней: зимние теплились сумерки. Теплились сумерки, и, утяжелённая росой, поблескивала в сочно-жёлтом фонарном свете, словно свежевыкрашенная, гладь газона. И, омытые той же влагой, мощью и чистотой дышали ровные ряды тел запаркованных на ночь автомобилей.

 

Собственно, как сейчас, так и тогда, я пришёл в этот приглянувшийся мне уголок ещё до наступления сумерек и, воспользовавшись своим неожиданным одиночеством, перед тем, как раскрыть книгу, удобно устроившись на скамеечке, побродил, погулял немного между изящными, прелестными клумбочками с львиным зевом и петуниями, нарциссами и геранью, соседствующими друг с другом по принципу радующего глаз жёсткого колористического контраста. Уголок этот я приметил давно, ещё когда умерла Лиза, с которой на протяжении почти четверти века мы делили на равных все жизненные моменты  –  как в песне поётся: «и радость, и грусть». После смерти Лизы я много времени посвятил бесцельному, на первый взгляд, кружению по закоулкам моего города  – однако кружил я вполне целенаправленно, ибо искал то место, которое мог бы сделать своим, которое могло бы стать моим  –  место, как принято сейчас говорить, с благотворно действующим биополем.

 

Я набрёл на это место случайно, оно было совсем под боком, рядом с домом, где я живу, и, возможно, поэтому я обратил на него внимание не сразу. Так уж устроен человек: всё, что лежит на поверхности, представляется ему незначительным и поверхностным; важное же, по его ошибочному мнению, скрыто именно в глубине, в то время, как это зачастую не совсем так, а сплошь и рядом и вовсе не так, и не потому, что без поверхности  нет глубины (это было бы чересчур банально), а оттого, что есть глубина и в поверхности, и как бы банально, на чей-то взгляд,  этот последний тезис ни звучал, но тем не менее это так: всё, чем окружён человек, что около него и рядом – это как раз то, без чего его жизнь (я имею в виду не физиологическое существование – духовное, конечно, духовное) теряет всякий смысл.

 

И я, как другие, подвластный всем возможным человеческим предубеждениям и предрассудкам, сотни, как минимум, раз проходил возле этого места  –  мимо, большей частью, естественно, мимо, мимо  –  пока однажды, наконец, вдруг не понял, не почувствовал: пора остановиться, вот оно, твоё место, здесь, на крохотном участке между домом и мостовой, среди этих прелестных клумбочек, возле аккуратненького газончика, это и есть твой уголок, твой, так сказать, приют, пусть и небольшой, но большего тебе ведь и не нужно, а так, для себя, ты можешь мысленно расширить границы и величать его как угодно: хоть садом, хоть парком, хоть чёртом с дьяволом. Позднее, по зрелом уже размышлении, я остановился на определении «сквер».

 

А впрочем – нет, если быть точным, как я понимаю сейчас, совсем не вдруг, не случайно я выбрал для себя этот сквер, совсем нет. То есть, разумеется, в известной степени, случайно, но не вдруг, не вдруг.

 

Просто как-то совпало, в один и тот же день  –  два события, свидетелями которых я стал, события, противоположные по проявлению, но с одинаковой сутью, произошедшие, причём, с разницей минут в пять-десять, не более, или сколько там требуется автобусу, чтобы пересечь нашу главную городскую магистраль из одного конца в другой.

 

Так вот, на одной из остановок в автобус ворвалась компания подростков, этакая лихая орда дискотечного типа: с шумом и свистом, с громким выпеванием  какого-то популярного в те дни шлягера. То есть на самом  деле в автобус они, конечно, вошли, но просто сделали это в ритме, свойственном их возрасту, так что когда я говорю «ворвались», то не преувеличивая ничуть и данным термином определяю отнюдь не разбойные помыслы, а стиль жизненного поведения, и только. И столь стремительно, столь порывисто оказалось их вторжение, что пожилая женщина, стоявшая у прохода и не успевшая потесниться, уклониться от молодого этого напора, упала или почти упала  –  во всяком случае, как-то осела, но юная, как говорится, поросль на неё ровно никакого внимания не обратила: пронеслась-промчалась мимо, чуть ли не по ней. Я подошёл к женщине, помог подняться, а после сделал выговор нарушителям спокойствия и порядка. Другие пассажиры поддержали меня, и ещё несколько остановок мы проехали, переругиваясь с новым поколением, сердечно и справедливо негодуя. Мы бы, наверное, укоряли их до тех пор, пока  одна из противостоящих сторон не покинула автобус, и наверняка мы бы победили, вразумили сих детей неразумных, но диалог наш неожиданно прервался, потому что один из молодых людей спросил: «Чья это сумка?», и все увидели на незанятом сидении небольшой портфельчик, забытый нерадивым пассажиром по рассеянности, или же, наоборот, оставленный с определёнными, специальными намерениями.

Читайте журнал «Новая Литература»

 

В наше время первый вариант в расчёт, как известно, не берётся  –  остаётся только второй, он же единственный и последний: «всякий бесхозный предмет является подозрительным и опасным для жизни граждан, ибо может представлять собой орудие массового поражения».

 

Этот постулат известен любому из нас, и после того, как парень указал на сумку, а вопрос его остался без ответа, все сразу закричали водителю: «остановись!», «бомба!», «открой двери!» и незамедлительно бросились к выходу. Потом мы дождались приезда полиции, выяснили, что тревога была ложной, портфельчик оказался не орудием убийства, а просто портфельчиком, принадлежностью некоего ротозея по фамилии Крамер. На этом все успокоились, снова сели в автобус, но я заходить не стал: до дома было уже недалеко, и я продолжил свой путь пешком.

 

После встряски требовалось немного прийти в себя, побыть одному, проветриться. За долгие годы жизни мне, естественно, неоднократно доводилось оказываться свидетелем подобных инцидентов, но привыкнуть так и не удалось: всякий раз возникает тяжесть в животе, тело нечётко держится на ногах, обильно выделяется пот  –  в общем, банальное чувство страха, сто раз описанное в литературе, нечего повторяться, каждому наверняка знакомо оно, а после  –  общая слабость, пересохшее горло, желание побыть одному, проветриться, прийти в себя.  Я шёл и думал как раз об этом: что не всякая народная мудрость так  уж мудра  –  вот, говорят, человек привыкает ко всякому, но, с другой стороны, и не ко всему, а только к тому, к чему можно привыкнуть;  к этим же подозрительным случаям, допустим, или к нашему, скажем, климату привыкнуть нельзя, нет, с каждым годом он переносится всё тяжелее и тяжелее. То есть от мыслей о смерти я незаметно перешёл к погоде, а потом  –  по логике  –  к возрасту, к тому, что неостановимо, и тогда снова вспомнил этот  автобус, этот недавний случай, как мы спасались бегством, и вдруг, задним числом, мне показалось, я уловил в произошедшем нечто странное; некий пугающий, затаённый подвох. У меня хорошая зрительная память, я без труда смог вернуть минувший эпизод и, прокручивая на замедленной скорости, повнимательней всмотреться, пытаясь обнаружить, что же такого странного померещилось мне в столь обыденной, тривиальной сценке.

 

Разгадка нашлась скоро и легко, не найти её, собственно, было нельзя   –  так выглядело всё очевидно. Вот парень спрашивает: «чья сумка?», вот все глядят заворожено на одинокий предмет, затем кричат: «остановись!», «бомба!» и  «открой двери!», и вот – бегут.  И я тоже бегу, но ещё я  –  смотрю со стороны, наблюдаю картину бегства.

 

Бегут все, но прежде других  –  старики. Их немного  –  человек пять-шесть, но они  –  впереди. Я тоже впереди, я тоже отношусь к старикам, хоть и самый молодой из них, и я впереди, но всё-таки позади тех, кто старше меня. Старики бегут  –  это зрелище потрясает. Высохшие, немощные, дрожащие  –  они не просто бегут, они мчатся, рвутся, несутся, не видя ничего, кроме спасительного проёма двери.  И я, тот, тоже бегу, но я, сторонний наблюдатель, подробно осматриваю стариков, вижу их ноги с тяжёлыми, рельефными венами, жёлтые пальцы с деформированными суставами, на одной из рук замечаю выцветшую татуировку концлагерного номера  –  да, эти люди многое вытерпели на своём веку, через многое прошли и многое пережили: видимо, оттого жизнь представляется им единственной и, увы, преходящей ценностью, а потому, отталкивая других, буквально затаптывая их, с дикими воплями и невесть откуда взявшимися силами, старики прокладывают себе дорогу, стремительно вламываются в открытую дверь. И я  –  я с ними, плечо к плечу, к локтю локоть, и если стариков было пятеро, то я выскакивая шестым, и только после того в дверях появляются представители дискотечного поколения, от прежнего залихватства которых не остаётся и следа.

 

Вот так,  всё было именно так, и, вместо того, чтобы прийти в себя, мне стало ещё более не по себе, и я подумал: «Господи, прости стариков  –  им так хочется жить!». И я сказал себе: хватит;  я сказал: довольно; я сказал: пора тебе угомониться, дружок.

 

Сказал  –  и обнаружил, что нахожусь в прелестнейшем уголке: гладкий, насыщенный сочно-зелёной цветовой гаммой газончик, клумбочки, высаженные по принципу приятного колористического контраста  –  всё здесь радовало и взгляд, и душу, и я понял, что ничего больше искать не надо, пришло время остановиться и утешиться тем, что есть. Тем более, что, во-первых, лучшего всё равно не найти, а во-вторых, очень удобно: от дома недалеко. И я назвал этот уголок своим сквером.

 

Удержусь от соблазна обрисовать этакую сентиментальную идиллию: цветочки, травка и рядом, на изящной, резной, под европейскую старину, скамеечке  –  одинокий, ещё красивый старик (можно даже сказать, просто пожилой мужчина), проводящий пенсионное время в беседах с такими же, как  он, другими свободными персонажами, делящимися между собой воспоминаниями о прошедшей жизни, сдобренными изрядной долей притворства, привирания, столь простительного в силу избирательности, свойственной человеческой памяти вообще, и забывчивости, характерной для возраста беседующих, в частности. Я знаю таких бездельников, мне доводилось с ними встречаться, и я всячески избегаю их  –  их рассказы фальшивы, как и они сами, которые до такой степени благообразны и невинны, словно появились на свет только вчера, и наивно полагают, будто все остальные  –  тоже вчера или даже сегодня, и потому можно заливать, как заблагорассудится, вешать на уши длинную-предлинную лапшу, но здесь уже нет никакой младенческой наивности, здесь отчётливо просвечивает циничная умудрённость, основной принцип выживания: как аукнется, так и откликнется, ты мне  –  я тебе: «Когда ты мне врёшь, я верю тебе за то,  что веришь мне ты, когда вру тебе я». (древнекитайская пословица).

 

Возможно, я высказал свою мысль несколько запутанно, витиевато, но,  в любом случае, к такому типу людей не отношусь (в том смысле, что отношусь с неприязнью) и вовсе не строю своё бытиё по их иждивенческим законам. Всю жизнь я был человеком активным, деятельным, не пребываю в прозябании и сегодня, ненавижу пустую трату времени. У меня много знакомых, и старых, и новых, сейчас ведь многие переселяются к нам оттуда, откуда и мы когда-то переселились  –  со многими из них у меня  добрые, дружеские связи, я помогаю моим новым приятелям, помогаю, чем могу, пытаюсь помогать и должен сказать, что это, как правило, очень, очень интересные люди, совсем не такие, какими были мы и какие, тем более, мы теперь. У нас разные системы предпочтений, но, вместе с тем, и много, конечно же, общего, с ними интересно общаться, а ещё бывают различные случайности, неожиданные совпадения  –  лет восемь или девять назад, например, я познакомился с одной парой, и выяснилось, что долгие годы они работали с Алёной, первой моей женой, в одном вычислительном центре, и тогда же они сообщили, что уже очень, оказывается, давно, ещё где-то в начале семидесятых, Алёна умерла. Ей было пятьдесят с хвостиком, всего ничего, но  –  всякое бывает в жизни, что кому на роду написано, и вот, она умерла. Нельзя сказать, что эта весть сильно расстроила меня, ведь к тому времени уже умерла и Лиза, и я прекрасно понимал, что моё поколение приближается к финалу, и мой личный жизненный круг также неотвратимо сужается.

 

Естественно, однако, что новые знакомые привозили с собой не только печальные сообщения. Как я уже говорил, они были интересными собеседниками, культурными, образованнымо людьми: знали и любили театр, изобразительное искусство, музыку. Они привозили книги  –  каждый непременно приезжал со своей библиотекой  –   большей ли, меньшей, но именно библиотекой  –  художественной, критической литературой, и никогда в жизни, кажется, я так много и с таким упоением не читал, как в те дни, когда судьба свела меня с этими замечательными людьми, людьми из моего прошлого. Впрочем, это длится (судьба продолжает сводить) и до сих пор, и теперь, если мне не удаётся часа два-три в день провести за книжкой, я чувствую явный дискомфорт, воспринимаю это как существенную духовную потерю. И как путник, мучимый жаждой, жадно приникает к нежданно открывшемуся роднику, так и я, после дня, проведённого без  чтения, жду-не дождусь наступления следующего утра, а затем  –  тех предсумеречных часов, которые я уж наверняка освобожу от любых, даже самых неотложных мероприятий, возьму книгу, и, предвкушая грядущее наслаждение, обуздывая нетерпеливость и намеренно замедляя шаг, направлюсь в  свой сквер.

 

Я уже говорил, что не выношу праздного бездельничания. Я не смог бы, как масса стариков, сидеть днями на улице, тупо смотреть по сторонам и болтать о пустячном. Я всегда должен быть занят делом  –  ничего не попишешь, таково, видно, свойство моей натуры. И   –  я не умею быть в одиночестве. Наверняка найдутся люди, которые возразят, что, мол, серьёзное чтение требует именно уединения, сосредоточения на прочитываемом тексте и т.д.  –  что ж, я ведь не отвергаю их точки зрения и никому не навязываю своей: просто говорю, что я такой, какой есть, ничего больше. Когда Лиза была жива, некоторое время мы практиковали такое  –  коротали вечера дома, у телевизора, одни. И, надо сказать, я получал от этого удовольствие. Особенно зимой, длинными дождливыми вечерами. Но и тогда мы не были одни, нас всё-таки было двое, да ещё третий  –  телевизор; телевизор, разумеется, есть и сейчас, плюс книга, плюс я сам  –  вроде бы тоже получается трое; тоже да не те же, и в этом весь фокус:  нет, я не могу находиться дома один  –  когда читаешь, поневоле втягиваешься в тот или иной книжный мир, но когда закрываешь книгу, моментально оказываешься в одиночестве, в пустой квартире, и этот переход бывает так стремителен и резок, что порой мне случалось даже впадать в состояние, близкое к депрессивному. Собственно говоря, поэтому я и потратил столько времени на поиски благотворно действующего на меня уголка природы и потому так не могу нарадоваться теперь на этот уютный садик, эту лужайку с клумбочками, этот парк  –  мой сквер.

 

     Это настоящая благодать  –  сидеть и читать в своём сквере. Перед глазами  – захватывающие события, страсти, судьбы, преданья старины глубокой, а вокруг  –  свежий воздух, цветочки, травка, да гомон прохожих, да шум машин, одним словом, жизнь, твоя жизнь: замечательное соединение книжной выдумки с действительностью реальной. И после, когда там, вдалеке, опускается в море солнце (в моём-то случае, оно просто скрывается за домами, но я ведь знаю, что оно опускается в море), и наступившие, освещённые фонарями сумерки лишают возможности читать  –  ты так же продолжаешь пребывать в состоянии гармонического покоя: можешь думать о только что прочитанном, анализируя текст, дивясь фантазии автора и сверяя книжную мудрость с тем знанием, каким владеешь ты, в соответствии с твоим собственным, конкретно приобретённым опытом. И, в общем, если сказать по правде, несмотря на всю мою общительность и активность, на неугасший с годами интерес к интенсивному образу жизни, эти мои скверные часы стали наилучшими для меня, самыми желанными. Да, я люблю общество знакомых людей, люблю приносить пользу этому обществу, но ведь и для себя надобно оставить время, некую отдушину. Когда ты  –  только с собой, только для себя, сам по себе. Такой вот отдушиной и является для меня мой сквер.

 

Я называю его своим, но, понятное дело, это не моя собственность .  Есть там ещё несколько скамеечек, и на них проводят время другие старики. На каждой скамеечке  –  своя компания., лишь на моей никого, кроме меня. Поначалу ко мне подсаживались, пытались вовлечь в разговор, в очередную пустопорожнюю болтовню, но я не поддался, отвечал односложно и без охоты, а потом, когда это уже стало изрядно раздражать, взял, да и сказал напрямую, что, дескать, я понимаю, вы нуждаетесь в общении, но я, прошу меня извинить, прихожу сюда совсем с другой целью и потому предлагаю, не затаивая на меня зла за откровенность, впредь по аналогичным поводам не беспокоить. Всё это я объяснил достаточно учтиво и доходчиво; любой человек, уважающий чужие интересы, должен был понять, и они поняли, оставили в неприкосновенности, хотя, на мой-то взгляд, сделали это вовсе не из соображений толерантности  –  нет же, наоборот: они как раз затаили зло, всячески показывали, что как бы бойкотируют меня, в мою сторону (вызывающе!) не глядели, не удостаивали никаким  –  разве только презрительным  –    вниманием. Что ж, мне того и надо  –  я не в обиде на них, я выдержал это сражение за независимость, в этой незримой позиционной войне отстоял для себя свой сквер.

 

Впрочем, был один, кто сумел пробить брешь в моём надёжно сконструированном затворничестве  –  один, по имени Чубчик. На самом деле, конечно, имени его я не знал, да и не было у него ничего подобного  –  ибо что же за имя, судите сами, может носить обыкновенный беспородный и бездомный щенок?

 

Я люблю животных и, в принципе, разделяю расхожее мнение о том, что они, наши братья меньшие, куда более честны и порядочны, чем многие из людей, более человечны. Но никогда в моём собственном доме не держал ни собак, ни кошек, этих наиболее разумных существ из всего возможного домашнеживотного мира.

 

Собак обожала моя мама. Она собрала настоящую, без преувеличения, библиотеку, посвящённую самым разнообразным их породам. А в квартире у нас жил фокстерьер Чарлик  –   его взяли двухнедельным щеночком  , когда мне было три года. Он прожил целых семнадцать лет, бок о бок со мной (или я  –  с ним), образно можно даже сказать, что мы ели из одной миски. Когда я куда-нибудь выезжал из дома, он всегда провожал меня до автобусной остановки и в тот, последний день, уже совсем дряхлый, тоже поплёлся за мной. Я уехал, а он назад дойти не смог  –  на обратной дороге силы отказали ему, и он умер. Дело было зимой, стояла дикая стужа, дул пронизывающий ветер, а к вечеру поднялась метель. Мы обернули Чарлика в чистые тряпочки, положили в наволочку, как в мешок, и поздно ночью, когда на улице уже не было ни души, отвезли на санках в сосновую рощу, располагавшуюся поблизости. Под жуткими ветром, снегом и градом вырыли-выдолбили небольшую яму, и так Чарлика похоронили. На сосне, ставшей ему надгробьем, я сделал ножом знак, чтобы мы могли навещать безымянную могилку нашего многолетнего товарища. Но впоследствии  –  сколько ни искали, так ничего и не обнаружили. На соснах было много меток, а которая из них моя, определить я не сумел. Тогда же, после той похоронной ночи, я поклялся себе, что в своём доме никогда не заведу собаки  –  Бог отмерил нам различные сроки существования, собака непременно умирает прежде хозяина, терять же друга больно и тяжко, а человеческая жизнь и без того драматична, чтобы сознательно обрекать себя ещё и на эти страдания. Мир всё-таки устроен мудро: родители, как правило, умирают раньше детей; ко времени их смерти у детей появляются уже свои семьи, своё потомство, и, лицезрея продолжателей своего рода, выросшие дети не так остро воспринимают уход старшего поколения, хотя, разумеется, переживают, но  –  не так, не так. Ведь они уже знают, что любое маленькое время конечно. Родители, хоронящие детей  –  не дай, Бог!  –  нонсенс, исключение, обратный же процесс, пусть и печален, но, по крайней мере, естественен. И вот  –  вы берёте в дом щеночка и наверняка знаете, что станете свидетелем его смерти  –  зачем, зачем?.. Моя первая жена Алёна страстно мечтала о собаке, но я сразу сказал: нет, ни за что, только через мой труп. Тогда она раздобыла черепаху  –  против этого я возразить не смог: животное долговечное, да и неприхотливое, незаметное. Она прожила у нас довольно долго: лет шесть, наверное, семь  и  –  что вы думаете?  –  в конце концов, наша бедная жиличка обнаружилась на улице, перед  домом, разбитая вдребезги  –  свалилась с пятнадцатого этажа. Мы крупно поскандалили с Алёной  –  нельзя, говорил я , брать живое существо из прихоти, это не игрушка, за ним нужно ухаживать, оно требует полноценного внимания  –  короче говоря, с тех пор данную тему  (в отношении любого животного) я закрыл для себя раз и навсегда. Лиза  –  у нас ведь детей не было  –   испытывая, вероятно, потребность в проявлении материнской заботы, хотела завести кота (к собакам была равнодушна), но я выдержал характер и тут. Кот, объяснил я, будет обязательно гулять и обязательно принесёт какую-нибудь заразу, или его просто задерут дворовые коты или псы; если мы хотим иметь не гулящее, а именно домашнее животное, его придётся кастрировать, но это насилие, почти убийство, да и потом  –  как поехать, например, в отпуск, чужим людям, что ли, подбрасывать? Не говоря уже о том, что, в силу естественных причин, мы неизбежно должны будем пережить его утрату. Я был твёрд и убедителен, и Лиза согласилась со мной.  Бродячих кошек и собак мы подкармливали регулярно, у нас с ними сложились самые добрые отношения, да вот и у Юлика, который периодически мотался в загранкомандировки, брали на содержание его сиамского питомца  –  с этим проблем не было, всегда пожалуйста, но взять на себя полную ответственность за чью-то живую душу мы так и не рискнули.

 

Да, я люблю животных, и животные любят меня, в том нет секрета, и потому я ничуть не удивился, когда очередное моё чтение в моём сквере вдруг было однажды прервано абсолютно бесцеремонным образом. Вначале я услышал какую-то мелкую возню у ног, затем услышал журчащий звук, а после  –   почувствовал заползающую в туфлю тоненькую тёплую струйку. Я отложил книжку и посмотрел вниз. Из рыжего мохнатого комочка с лукавым торжеством на меня глядели два карих весёлых глаза. Вот как состоялось неожиданное наше знакомство.

 

По конституции и пластике, он вызывал ассоциации с медвежонком  –  очень-очень маленьким, совсем уж крохотным, карликовым медвежонком, если таковые, в принципе, встречаются в природе. Он был мягкий и круглый весь  –  лапки, хвостик, тельце и  –  совершенно лунообразная физиономия! Кругляшок головы, внутри него  – два кругляшка глаз, затем  –  влажная точечка носа и  –  пунктирным полукружьем, как в улыбке разошедшийся  –  ротик. В общем, это было замечательное, крайне смешное и смешливое существо. Ничейное, безродословное, свободное и жизнерадостное. На редкость доброжелательное, располагающее к себе. С такой забавной, кокетливой чёлочкой.. Потому-то, собственно, я и прозвал его Чубчиком. Ну, и ещё конечно, потому, что он чем-то напоминал Кирилла.

 

Это неправда, что все маленькие дети хороши. Я, например, по пальцам могу перечислить случаи, когда тот или иной ребёнок вызывал во мне чувство стопроцентной симпатии. Сплошь и рядом дети бывают весьма, весьма неприглядны, и в них, маленьких и несмышлённых, с очевидностью можно уже распознать присущие им, грядущие пороки. Что же касается Кирилла, то он, смело могу утверждать, удался на славу. Эта оценка вовсе не обусловлена отцовской моей гордостью, слепым родительским чувством  –  ничего подобного. Кирюша, например, и близко не походил ни на Алёну, ни на меня, ни даже на кого-нибудь из отдалённой нашей родни по обеим линиям. Но был он  –  просто куколка, мягкая живая игрушка, уморительная до невозможности. Когда мы выходили гулять, тут же оказывались в центре всеобщего внимания: дети буквально не отходили от него ни на шаг, а взрослые  –  знакомые и нет  – не могли удержаться от комплиментов. Он был как мячик, мячик-медведик  –  с кругленьким личиком, глазками-кругляшками и ротиком-дугой  –  будто персонаж из мультфильма  –  он любил улыбаться и смеяться, весь излучал жизнерадостное тепло, и весело искрился на солнце его рыжий кудрявый чубчик.

 

Я не помню, чтобы кто-нибудь называл его полным именем  –  даже сверстники обращались к нему не иначе, как «Кирочка» и «Кирюша». У нас же с Алёной было припасено для него множество наименований, наиболее частые: «Медведик», «Кругляшка» и, конечно, «Чубчик». И ещё  –  «Керя». «Керя» рифмовалось с «Черя», а «Черя»  –  так звали нашу черепашку, вернее, так назвал её он, когда выучился говорить. Я даже думаю, что первое разумное слово, которое он произнёс, было не «мама» или «папа», а именно «Черя». Керя с Черей были друзьями неразлучными, не-разлей-вода, я искренне радовался этой дружбе и ещё тому, что моему сыночку не придётся испытать ту трагедию, которую пережил когда-то я в связи со смертью Чарлика  –  Чере, в виду положенного ей долголетия, предстояло пережить Керю, но чувства Чери в этом смысле мало интересовали меня, к тому же это должно было произойти до такой степени нескоро и уже не при моей жизни, что данную грустную ситуацию я просто не брал в расчёт.

 

Судьба, однако, распорядилась по-своему: Черя, как я уже говорил, разбилась вдребезги, упав с балкона пятнадцатого этажа. Самое неприятное было то, что упала она не по собственной неразумной черепашьей оплошности  –  ей в этом помог Чубчик. В школе  –  Кирюша пошёл тогда в первый класс  –  кто-то рассказал, что есть на свете летающие черепашки, и Керя решил научить Черю летать. Он положил её на перила лоджии и подтолкнул. Мы крупно поскандалили с Алёной. Я сказал Чубчику: «Ты убил Черю.».  А Алёна сказала: «Ты хотел, чтобы она научилась летать, вот она и улетела.».  И Керя поверил ей, а не мне. Разлуку с другом, его потерю он перенёс легко, на редкость спокойно, без каких бы то ни было  видимых переживаний.

 

И, вы знаете, я думаю, это и явилось той последней каплей, которая переполняет чашу. Сейчас говорить об этом и глупо, и смешно, но тогда  –  как-то сразу, в один момент, это подвигло меня на решительные действия. Наша жизнь с Алёной не отличалась ни чрезмерным взаимопониманием, ни особой терпимостью. Возможно, ещё через несколько лет мы бы всё-таки притёрлись друг к другу, всё бы наладилось, но тогда… Тогда на моём горизонте уже появилась Лиза  –  собственно говоря, наш роман был в самом разгаре, с Лизой мы сошлись не только физически, но и характерами; в отличие от домоседки Алёны, она была натурой, как и я, деятельной, общественно-активной, ещё более активной, чем я, мыслила категориями глобальными и кардинально, и мы строило планы о том, как поженимся и уедем в далёкие незнакомые места и заживём там сначала  –  новой, неизведанной жизнью, непохожей ни на что, известное доселе. Единственное, что останавливало меня от разрыва с Алёной, был наш Чубчик, наш Медведик, наш Керя.  Но после случая с черепахой я не мог относиться к нему, как прежде  –  наверное, не смог бы, думаю, что не смог. Времени проверять свои чувства у меня не было, я сразу ушёл к Лизе, потом добился развода, и вот, мы уехали  –  далеко-далёко, за тысячи долгих километров, расстались с прошлым без остатка и ни разу не пожалели об этом после, да и вспоминали-то нечасто, я даже не припомню, чтобы вспоминали вообще  –  сейчас, когда остался один, я да-думаю о былом, в большей степени, чем раньше (видимо, сказывается возраст), но отнюдь не регулярно  –  так, невзначай  –  как тогда, например,  когда Миша с Зоей сообщили о смерти Алёны, или как в том случае, когда увидал примостившуюся  у ног круглую мордочку с задорно блестящей в лучах заходящего  солнца рыжей смешной чёлкой.

 

И вот, я стал звать его Чубчиком. Чубчик охотно откликался на это имя, будто я угадал, как он хотел, чтоб его назвали, а впрочем, он всё делал с готовностью, вообще свойственной душам юным и открытым, воспринимающим окружающий мир как неделимое целое и не научившимся ещё вычленять себя из этого окружения, определять естественные границы между общим и частным, бесконечным и временным.

 

Мы подружились с Чубчиком. То была дружба двух равных партнёров, без примеси сентиментальности, которую я ненавижу и которую можно заподозрить в связи одинокого старика с бездомным щенком. Во-первых, я не был одинок: после смерти Лизы я остался один, это так, но ощущения одиночества  –  как понятия глобального, задающего ритм и стиль жизни  –  не испытывал, как не испытываю и сейчас; что же касается Чубчика, то и он, на мой взгляд, вовсе не чувствовал себя бездомным в смысле ущемлённости, ущербности своего бытия.  Домом ему был весь мир  –  несомненно, и кощунственною казалась сама мысль о том, что он может отказаться от естественной свободы, променяв вольную жизнь дворового пса на достойную сожаления судьбу комнатной, домашней  собачки. Направляясь в сквер, я всегда захватывал какую-нибудь вкусность для  Чубчика, периодически приглашал его к себе, кормил, а иногда и мыл, помогая другу освободиться от блох, но ни разу не оскорбил предложением остаться навсегда. Мой возраст уже позволял мне выкинуть такое коленце (ввиду юности Чубчика, для меня явно не существовало угрозы пережить его), но дело в том, что он был достаточно горд для принятия подобной милости  –  даже из моих рук.  Он чутко реагировал на такие вещи. Помню, как-то внучка одного из стариков  –  того, кстати, кто поначалу подсаживался ко мне  –  увидела Чубчика, стала играть с ним, и он, по привычке, отвечал ей приветливостью, но когда она принесла красивый мягкий ошейничек и попыталась на него водрузить, он ощетинился и незлобно, но внятно зарычал: нет, мой Чубчик вовсе не собирался быть ничьей игрушкой  –  не знаю, откуда это бралось, но щенячье своё достоинство он стойко оберегал от любых, пусть и идущих от чистого сердца, посягательств.

 

Мы уважали друг друга. Я не обижал его дурацким, принятым у взрослых по отношению к малышам, сюсюканием, не стремился командовать, а он, в свою, очередь, не претендовал на моё постоянное внимание, не отрывал от чтения  –  резвился себе на травке или же посапывал спокойно, пристроившись у моих ног, однако стоило кому-нибудь помешать мне, он тут же набрасывался на обидчика с требовательным звонким лаем, будь то прохожий, спрашивающий «который час?», или бабочка, присевшая на моё колено, по ошибке приняв его за неведомый, возможно, цветок. Старики, обитатели других скамеек, не жаловали Чубчика: их раздражал его лай, да и вообще злила дружба со мной, и потому, когда однажды Чубчик на привычном месте не обнаружился и не появился ни на следующий день, ни через неделю, они весьма прозрачно дали понять, что чрезвычайно данным обстоятельством довольны. Они нарочито громко выражали своё довольство по этому поводу, но я на их провокации не реагировал, не унизился до пререканий, до выяснения отношений с ними.

 

Я не смог бы объяснить, да они бы и не поняли. Они так любили поговорить о себе, о своём легендарном прошлом  –  я ведь слышал, хоть и краем уха!  –  которое в их изложении представало таким дистиллированным, а они сами –  такими замечательно-непорочными, и вместе с тем они так ликовали по поводу исчезновения Чубчика  –  невинной, действительно непорочной души  –  в этом всём содержался страшный, отвратительный изъян, проявлялась их грубая, гнусная суть, но я бы ни за что не смог втолковать им это, они бы не поняли, ибо в процессе длительных своих жизней перепутали всё: то, что тешило их самолюбие, казалось им непреходящим и общепризнанным, то же, что не устраивало их  –  временным, ничтожным пустяком.  Нет, я не стал заводиться, никак не отвечал на их счастливо-злобные восклицания; этой злобности я даже не удивился  –  по собственному опыту  знал,  «что не следует, не стоит в нашем мире удивляться ничему и никогда».

 

И вот, наконец, я приблизился к тому, с чего я начал: к случаю, который всё-таки меня удивил  –  удивил, озадачил, шокировал. Я уверен: любая «удивительная», на первый взгляд, ситуация из области человеческих взаимоотношений практически всегда поддаётся простой, логической, рациональной расшифровке,  и для этого вовсе даже не обязательно обращаться, например, к услугам опытного психоаналитика. Человеческие поступки определяются, как правило, элементарными, примитивными импульсами (добра или зла – не важно), при желании, их не так уж и трудно обнаружить и сформулировать, всё лежит на поверхности, хоть и уходит в глубину  –  но мой случай, похоже, по-настоящему исключителен; как ни прискорбно, это придётся признать, потому что никакими другими причинами, кроме мистических, объяснить его нельзя, логика и здравый смысл оказываются здесь беспомощны, бессильны.

 

Итак, в тот день я явился в свой сквер, как всегда, до наступления сумерек; побродил, погулял немного между изящными, прелестными клумбочками, высаженными по принципу обязательного колористического контраста, и, заняв своё место на своей скамейке, приступил к чтению. Вечер был, на удивление (на удивление!), тих, в сквере сидел я один, остальные скамейки пустовали, что тоже относилось к разряду удивительного, потому что погода стояла  –  великолепная, самая благоприятная для сидения в сквере, старики именно такую и любят и всегда с особым удовольствием восседают, если выдаётся что-либо подобное, но в тот вечер не пришёл никто –– словно сговорились, словно специально, словно знали нечто такое, скрываемое от меня, и они  –  таки скрыли, утаили, зловредные старцы, но уж в этом-то как раз ничего удивительного не было.

 

Сквер был пуст, в непривычной этой тишине я читал, внимательно углубившись в сочинённое кем-то (и теперь выходило, что как будто для меня),   почему-то абсолютно не помню ни автора, ни названия произведения  – по-моему, это было что-то классическое, значительное, и я старательно вникал в описанные события и мысли, не пропуская ни слова, скрупулёзно отслеживая их ход и логику развития. Я люблю книги, которые побуждают читателя к напряжённой работе интеллекта, и это была одна из них, а потому с особым наслаждением я вникал в печатные строки, ровными рядами заполнявшие пожелтелые листы и строгим, неукоснительным своим расположением  придававшие мне всегда чувство убеждённости в том, что мир, как бы ни был стихиен и многолик, всё же поддаётся вот такому хотя бы упорядочению, и, значит, и сам он, в своей основе, тоже упорядочен и стабилен и только благодаря неразумным усилиям людей приобретает тотальную зыбкость, принципиально не поддающуюся детерминированию.

 

Я читал, пока не угас источник естественного освещения, а затем закрыл книгу и, в соответствии с выработанной годами привычкой, стал думать о прочитанном, размышлять. Я думал о прочитанном, соотнося его с собой, со своей жизнью, с тем, что составляло моё бытиё в прошлом и что определяет его главную суть теперь. Мысли эти не носили сугубо практического характера:  отталкиваясь от книги, они снова и снова возвращались к ней, окрашивая таким образом мои ощущения в палевые мерцающие тона, создающие, как правило, впечатление нереальности того, что было, и того, что есть.

 

Погрузился я в этот процесс, видимо, довольно глубоко, увлёкся чрезвычайно, чуть ли, наверное, не до медитации, потому что когда осознал себя вновь включённым в окружающую действительность, внезапно обнаружил рядом незнакомый силуэт и почувствовал упрямое, настойчивое давление в области плеча. Собственно, от ощущения этого давления, я, по всей видимости, и очнулся; исходило же оно от вышеупомянутого силуэта, появление которого было для меня столь неожиданным, что поначалу я даже вообразил, будто это плод моей фантазии, возникший совершенно, как и положено, мистическим путём, образовавшись из сгустка потемневшего от сумерек воздуха. На самом деле, разумеется, ничего сверхъестественного, инфернального не произошло: никаким сгустком силуэт не был, а принадлежал мальчику лет десяти, коего я, увлечённый раздумьями, поначалу попросту не заметил. А он, в свою очередь нафантазировав уже Бог знает что, пытался обратить на себя внимание, непрестанно тыкая мне в плечо худеньким кулачком.

 

В общем,  достаточно оперативно сообразив, что к чему, и волевым усилием отогнав мысли о мистичности или мистификационности происходящего, я вгляделся в паренька попристальней, намереваясь ещё до вступления с ним в словесный диалог, идентифицировать тип его личности и характер поставленной им перед собой задачи.

 

Мальчик был странный, в известном смысле чрезмерный: очень худой, очень вытянутый, очень угловатый, очень резкий, очень нервный  – дёргающийся и вихляющий, будто вставший на хвосте червяк  –  словом, какой-то не такой, не обычный ребёнок, а наоборот, с некими неявно-явными отклонениями, с неестественностью: в фигуре, в манере держаться, в пульсирующем блеске глаз.

 

–  Здравствуй,  –  сказал я.  –  Что-то случилось?

 

–  Случилось,  –  ответил он.  –  Кое-что.

 

Я услышал, что голос его дрожит. И понял, что дрожит он весь и, возможно, оттого кажется таким неестественным и чрезмерным.

 

–  Как тебя зовут?  –  спросил я.  –  Где ты живёшь?

 

–  Это не важно,  –  сказал он и показал в сторону клумбочек.  –  Ты можешь подойти со мной туда?

 

«Подойти туда» означало сделать шагов восемь, но вставать было лень.

 

–  Что там?

 

–  Пойдём, и увидишь.

 

–  Я старый человек. Мне нелегко вскакивать просто так и куда-то идти. Объясни, если хочешь.

 

Я слукавил: мне было вовсе  не трудно встать и подойти к клумбам, но меня возмутил его тон  –  требовательность его тона.

 

–  Там лежат мешки,  –  сказал мальчик.  –  Шесть чёрных полиэтиленовых мешков. Мне кажется, что в них  –  собаки.

 

«Господи, что за чушь!»  –  подумал я , а вслух спросил:

 

–  Собаки?

 

–  Собаки или кошки,  –  ответил мальчик.  –  Я не знаю точно, кто. Мёртвые кошки или собаки.

 

Ситуация становилась достаточно бредовой.

 

–  Послушай,  –  сказал я,  –  это обычные мусорные мешки. В такие чёрные полиэтиленовые мешки дворники собирают мусор, а затем оставляют на улице, чтобы утром мусорная машина могла подобрать их.

 

–  Я знаю,  –  его голос начал вибрировать сильнее, хоть было видно, что он сдерживается из всех сил.  –  Я знаю, для чего такие мешки. Но в этих  –  мёртвые собаки.

 

«Такой был вечер! Почему же сейчас? Почему именно сейчас и здесь?»  –  в моей голове возникло много других аналогичных вопросов  –  чисто риторических, однако.

 

Я решил воззвать к его логике и, быть может, если получится, обратить всё в шутку.

 

–  Так ты думаешь,  –  усмехнулся я,  –  что кто-то убил собак и положил их в мешки для мусора?

 

–  Да, я так думаю,  –  сказал мальчик; моя ирония не задела его.

 

– Что ж,  –  продолжил я,  –  давай подсчитаем. В каждом мешке может поместиться, в среднем, по три собаки. Мешков всего  –  шесть. Шесть помножить на три  –  сколько будет? Таблицу умножения проходил?

 

–  Восемнадцать!  Его голос почти зазвенел и,  в ужасе, оборвался.

 

–  А если кошки?  –  я хихикнул.  –  Кошка ведь меньше собаки. То есть в мешок влезет кошек пять, а то и все шесть. Шестью-шесть  –  ?

 

–  Тридцать шесть…  –  он, видно, был хороший ученик, и  я уже собрался похвалить его, но, взглянув собеседнику в глаза, сообразил, что тот близок к обмороку.

 

–  Посмотри!  –  вскричал я , рассердясь.  –  Посмотри, точно такие же мешки лежат и на той улице, и через дорогу, и вон там  –  что же, по-твоему,  всюду  мёртвые животные?

 

–  Я не знаю,  –  сказал мальчик очень тихо.  –  Может быть. Но я не прошу тебя проверять все мешки  –  только эти шесть.

 

«Он сумасшедший,  –  подумал я.  –  Типичный маленький неврастеник. Психопат. Родители-ублюдки не занимаются ребёнком, с утра до вечера наверняка он смотрит по телевизору эти идиотские фильмы ужасов, кроме которых уже, кажется, ничего и не показывают, и вот  –  свихнулся, это совершенно очевидно, он ненормален, одержим, нужно окликнуть кого-то из прохожих, позвать на помощь: безумные, говорят, необычайно сильны, кто знает, что у него там, в больном мозгу  –  сейчас схватит камень и проломит голову…». Но на улице не было прохожих. Абсолютное безлюдье и тишина  –  как на кладбище. Да сверкающая роса повсюду  –  слёзы по умершим. Господи, прости нас, стариков, нам так хочется жить!

 

Я сказал как можно спокойнее:

 

–  Хорошо. Может, ты и прав. Всякое бывает. Но давай договоримся: ты сейчас пойдёшь домой, а после я обязательно проверю эти мешки, обещаю.

 

–  Нет,  –  возразил он.  –  Я не уйду. Я хочу, чтобы мы вместе проверили. Чтобы ты их проверил при мне.

 

–  Послушай,  –  я заговорил специально медленно, растягивая слова и паузы.  –  Послушай, мой сладенький,  –  издёвки в моём голосе, право же, нельзя было не заметить.  –  Послушай, красавчик.

 

–  Послушай,  –    сказал я.  –  Я вовсе не собираюсь плясать под твою дудку, выполнять дурацкие требования всякого сопливого дебила. Я тебе сказал, что проверю  –  значит, проверю. И не советую больше испытывать моего терпения. Пошёл вон отсюда, щенок!

 

Я сам боялся его и потому говорил так нарочито грубо. Клин, как известно, вышибают клином. Я хотел взять его на испуг.

 

Он выслушал мою тираду до конца, и ни один мускул на его лице не дрогнул. А после  –  он  сузил глаза, приблизил свою сплюснутую, огуречнообразную голову ко мне и внятно прошептал:

 

–  Тогда я позвоню в полицию.

 

Такое случалось со мной и раньше, я отлично знаю это состояние и ненавижу  –  ведь в своё время я потратил массу изматывающих усилий для того, чтобы его преодолеть. Меня  –  заклинило. В мозгу щёлкнул какой-то предохранитель, полетели искры.

 

Я обхватил пятернёй его продолговатую, нацеленную на меня физиономию и яростно оттолкнул. Я закричал: «Ты сумасшедший! Что ты тут плетёшь? Ты обвиняешь в убийстве без всяких оснований, кто тебе поверит, ты просто провокатор, обыкновенный мерзкий подонок, тебя самого надо упрятать за решётку, и чем скорее, тем лучше!». Я кричал, я шипел, я задыхался  –  ненависть к этому безобразному существу душила меня.

 

Господи, какое счастье, что на свете существует литература! Я вычитал это в одной из книг: когда герой чувствовал, что начинает терять над собой контроль, он плотно сжимал веки, стискивал кулаки и засовывал руки в карманы  –  таким образом как бы отключался от внешнего мира, лишая себя возможности совершать неподотчётные действия, давая им волю лишь в уме, то есть как бы, понарошку. Как только я услышал в голове щелчок и увидел летящие искры  –  тут же зажмурил глаза и вцепился в скамейку: автоматически. Так что рукоприкладство и дикие выкрики произошли только в моём воображении, и это, конечно, счастье, потому что я был вне себя, мог сотворить что угодно, даже страшно подумать.

 

Когда приступ прошёл, я разжал руки, открыл глаза. Маленький дьявол по-прежнему стоял, склонившись надо мной, словно безжалостный коршун завис над точно намеченной жертвой.

 

–  Тебе плохо?  –  спросил он.

 

–  Уже лучше,  –  ответил я.

 

–  Я не уйду отсюда, пока ты не проверишь мешки,  –  сказал мальчик.

 

–  Ну, ладно,  –  сдался я,  –  если ты настаиваешь…

 

Мы подошли к мешкам.

 

Я сказал: «Смотри!» и открыл первый из них. Ветки, бумажки, использованные пластиковые баночки из-под прохладительных напитков.

 

–  Ты доволен?  –  спросил я.

 

–  А что в остальных?  –  ответил он.

 

В остальных мешках оказалось то же самое, и лишь содержимое последнего мешка отличалось от предыдущих  –  он был заполнен собачье-кошачьими экскрементами.

 

–  Это, пожалуй, единственное, что имеет непосредственное отношение к тем, о ком ты так печёшься,  –  наклонившись, чтобы закрыть мешок, я произнёс эту фразу спокойно, без желания упрекнуть его напоследок. Но когда обернулся, увидел лишь пустоту: мой настырный  мучитель канул без вести, растворился в сумеречном воздухе, из которого  всего каких-нибудь полчаса назад вырисовался дрожащий его силуэт.

 

Я крикнул: «Эй, ты где?» и огляделся. Ни–ко–го. Пусто-пусто. Ни дуновения ветерка, ни случайного шороха, ни звука убегающих шагов. Было или не было? Произошло или почудилось? Предпочтительней, конечно, второе. И тогда всё объяснимо, и нечему удивляться. Но вот, перед моей скамейкой, на песке  –  два чётких, странно вытянутых следа. Не показалось  –  не привиделось… Как будто я и сам не знаю, что  – было!

 

     За несколько лет до того случилась эта история.

 

Тяжело перенесённый грипп дал осложнения на весь организм и особенно на желудок. Боли не проходили. Результаты общего обследования оказались неутешительны:  врачи вынуждены были подозревать наихудшее. Подозрения не подтвердились, но это выяснилось существенно позже, а в течение примерно полутора лет, уж будьте уверены, мне пришлось жить с сознанием того, что смерть гуляет совсем рядом и вовсе не сулит лёгкого, безболезненного конца. Многим представляется гуманней, если больному не сообщают, что он обречён. В таком случае у него остаётся надежда на выздоровление, вера в свои силы  –  иначе говоря, организм продолжает жить и бороться и может, в конце концов  –  я неоднократно, кстати, слышал о подобных прецедентах!  – победить недуг или хотя бы отсрочить финал. Другое дело  –  человек, которому известен печальный диагноз  –  он априори лишён шанса выжить, но зато имеет возможность подвести итоги своему существования, проститься с близкими, отдать долги, попросить прощения у всех, кого, по умыслу или ненароком, обидел. То есть может успеть привести в порядок земные дела и отойти в мир иной  – успокоенный, с чистой совестью, незапятнанный перед  Богом и людьми.

 

Трудно сказать, какой из вариантов выбрал бы я, будь мне предложено загодя. Предложено, однако, не было ничего, я знал, что вот-вот помру, и потому хотел как можно быстрее связать узелочки, которые, по невниманию или из-за нехватки времени, на протяжении моей всё-таки долгой жизни, к сожалению, так и не успел связать. Мелких узелков имелось  (как и у всех) множество, включая всякие бытовые подробности, но крупный, пожалуй, наличествовал только один  –  Кирилл.

 

Я расстался с ним, когда ему было семь лет, и, поскольку отношений с Алёной не поддерживал, то ничего и о нём не знал, наши жизни протекали порознь, вдалеке друг от друга, и, по сути дела, мы давно уже являлись чужими людьми, не имеющими между собой ничего общего.  Но ведь всё-таки он был моим сыном,  а я   –  его  отцом, этот факт нельзя было проигнорировать просто так, и потому вполне естественно, что перед смертью я решил восстановить утраченный некогда контакт, соединить вынужденно разорванные узы.

 

Я поделился своей проблемой с Зоей и Мишей, бывшими сослуживцами Алёны, и раздобыл с их помощью координаты Кирилла. Отправил ему письмо. Оно получилось объёмистым, подробным  –  что-то около десяти страниц. Я написал, как жил всё это время, что делал, чем увлекался. Принёс соболезнования в связи со смертью мамы. А в конце выразил надежду на то, что нам всё же удастся встретиться, хотя бы и при таких грустных обстоятельствах, как моя приближающаяся кончина. Короче, я пригласил его в гости  –  с женой и детьми (моими внуками!) и даже намекнул, что, если он испытывает определённые финансовые затруднения, я готов безвозмездно субсидировать их поездку, это не причинит никаких неудобств, буду только рад.

 

Кирилл не ответил мне. Не будучи убеждён в бесперебойности функционирования почтовых учреждений, я направил ещё письмо, которое также осталось безответным. Я позвонил. Я вызванивал его в течение, наверное, месяцев четырёх, трубку всегда брала жена и говорила, что Кирилла нет дома. Но однажды я всё-таки попал на него. Я говорил с ним долго. Собственно, говорил я  –  он молчал. Я повторил всё то, о чём писал в письмах, я сказал: «Приезжай скорей, сынок, время не терпит, сам понимаешь, скажи только номер твоего счёта, я перечислю деньги на дорогу».  Кирилл ответил, что денег ему не надо, материально он обеспечен вполне, однако приехать сейчас, к сожалению, не может: сильно занят на работе. «Но ты попробуй,  –  сказал я,  –  объясни начальству как есть, они должны отпустить, ведь умирает отец, не могут же отнестись к этому равнодушно». Кирилл ответил: «Да-да. Я попробую и, если что, перезвоню».

 

Он  –  не перезвонил. Ни через неделю, ни через месяц. Мне показалось это странным, и я посвятил Зою с Мишей в свои перипетии с сыном. «Хорошо ли вы знаете Кирилла?  –  спросил я их.  –  Что он за человек? Звонит отец, говорит, что при смерти, просит приехать или хотя бы написать, или позвонить  –  ни ответа, ни привета. Это разве не странно? Не ненормально?..»

 

И тогда Зоя с Мишей рассказали, что да, Кирилл  –  человек странноватый. Не в смысле умственных отклонений, а, вот, по отношению ко мне. Он, видите ли, не мог простить, что я ушёл от них, считал меня повинным в смерти Алёны: она не хотела, чтоб я уходил, сильно переживала; в результате этих переживаний, тогда ещё, у неё начались нелады с сердцем, со временем они усилились, и потому столь рано, столь скоропостижно она умерла. Но это же неправда, говорил я, да, она переживала, но ведь сколько лет прошло, сколько утекло воды, вот если бы сразу, тогда, после развода с ней случилось несчастье  –  другое дело, меня действительно можно было в чём-то обвинять, хотя, с другой стороны, мало ли людей расходится, и ничего, никаких драм, никаких трагедий, разве так можно, разве справедливо?.. Миша с Зоей кивали, соглашаясь со мной: безусловно, Кирилл несправедлив ко мне, ведь взять вот их, Зою с Мишей, например: кто они мне?  –  чужие, безвестные люди, но я же отнёсся к ним, как к родным, помогал и советом, и более существенно: Мишу на работу устроил, пусть не по специальности, но всё же, на первых порах и то  –  дело, нет-нет, Кирилл явно несправедлив, его, конечно, можно понять  –  рос без отца, ну, нет, не то, чтобы понять  –   попытаться понять; понять,  естественно, нельзя, да и от Алёны они не слышали никогда нареканий в мой адрес, нет, нет и нет, Кирилл неправ: неправ-неправ-неправ на все сто, на все двести процентов.

 

Я снова позвонил Кириллу. Я звонил ему несколько, много раз  –  десять или, наверное, пятнадцать, я говорил с ним, убеждал, доказывал, что он ошибается, заблуждается, в смерти Алёны я не повинен, а если и была б вина, то ведь нужно уметь прощать, нельзя всю жизнь держать злобу в сердце, тем более на отца… Кирилл, как правило, выслушивал мои монологи молча, не прерывая, не возражая. А потом прощался и вешал трубку.

 

Каждый телефонный разговор выматывал меня, разрывал душу, разбивал сердце. Я говорю не образно, а буквально: моя электрокардиограмма существенно изменилась в сторону ухудшения. Я стал нервен и нетерпим. Мог сорваться по любому поводу: ни с того, ни с сего наорать на кого-нибудь, кто случайно подвернётся под руку, или, так же неожиданно, беспричинно зарыдать. Помню, когда я уходил от Алёны, было то же самое, только не со мной, а с ней. Те же истерики, те же рыдания, те же нервные срывы. Те же сердечные приступы. Правда, это происходило у неё как-то чересчур театрально, что ли, показно. Она сидела, зажав руки между коленями, и, мерно раскачиваясь взад-вперёд, причитала. Она умоляла, чтобы я остался, говорила, что не сможет жить без меня, чтобы я подумал о Кирилле. Ты должна жить уже хотя бы ради Кирилла, убеждал я. Да, всё это (и с моей, и с её стороны) было очень театрально и напыщенно  –  даже Чубчика, кажется, в те дни мы торжественно начали называть полным именем. И вот, спустя сорок почти лет, в том же состоянии, что Алёна была когда-то, теперь оказался я. Это была болезнь, настоящая болезнь  –  изматывающая, вынимающая, опустошающая душу. Это было ужасно, но, благодаря этому состоянию, я получил решающее доказательство тому, что к   –  ранней, согласен, безвременной  –  кончине Алёны я всё-таки непричастен. Ведь и я, причём в возрасте, куда более опасном, чем некогда она, пережил тот же стресс, но со мной-то ничего не случилось  – прошло время, и успокоилась нервная система, и сердце бьётся, как и положено биться сердцу старика, но не хуже того, не хуже. Скажу больше, именно из-за этого срыва, думаю, я и победил свою главную, страшную болезнь. По крайней мере, когда врачи через некоторый срок (видимо, удивляясь тому, что я всё ещё жив) опять обследовали меня, выяснилось, что их предыдущие подозрения были, по счастью, ошибочны. Они не знали, что за этот период произошло со мной, я же полагаю, как раз оттого, что мой организм переключился на борьбу с другим, более сильным переживанием, изначальная болезнь затормозилась, стала для него незначительной и постепенно сошла на нет. Я уверен, я убеждён, что выжил исключительно по этой причине; душевные муки, в итоге, укрепляют физическое здоровье  –  а, значит, в смерти Алёны обвинять меня безответственно и подло.

 

Я говорил с Кириллом и гневно, и ласково, заклинал приехать, проклинал, кричал, что смерть моя будет на его совести  –  всё напрасно, на все мои речи он реагировал одинаково: выслушивал, прощался, клал трубку. А иногда даже не утруждался последней, прощальной репликой.

 

Я чувствовал себя совершенно измождённым, беспомощным, разбитым  –  действительно дряхлым старцем; поверите ли, до того дошло, что (при всём том, что не верю в их науку ни на грош) однажды даже обратился к психоаналитику. Разумеется, делать этого не следовало.

 

Шарлатан сказал, что моё стремление воссоединиться с Кириллом на самом деле продиктовано инстинктивной ненавистью к нему. Оказывается, любой отец подсознательно ненавидит сына за то, что тот является как бы последующим звеном, вытесняющим из жизни предыдущее, то есть отца. Элементарный закон борьбы за выживание  –  потому-то старики и делаются так несносны, и особенно проявляют эту несносность по отношению к собственным чадам. Но в обычных случаях, когда дети не оторваны от родителей, и естественный процесс взросления одних и старения других протекает нормально, никакого сколько-нибудь серьёзного конфликта между представителями антагонистических поколений не обнаруживается, ибо срабатывает охранительная функция морали человеческого общества: известно, что родителидолжны любить своих детей  – и вот, идя на поводу у того, что известно, что принято, отцы не в силах дать волю своему подсознанию, к тому же возможности отцов на исходе, и максимальная месть их сыновьям ничтожна: она выражается лишь в старческом брюзжании, выражении постоянного недовольства отпрысками или, наоборот  –  в чрезмерной, преувеличенной заботе о них, что, в конце концов, также несёт в себе отрицательную, негативную энергию. Но у меня ситуация иная, благоприятствующая: ведь чем скорее я смогу вернуть к себе сына и как можно теснее сойтись с ним, тем сильнее будет для него удар от потери отца, даже если он знает, что к моменту воссоединения отец уже находится при смерти.

 

Может быть, я сейчас  что-то перевираю, утрирую, излагаю не совсем так, как было изложено мне, но это, по крайней мере, то, что я запомнил и понял. Мы сидели в полутёмном кабинете (так он создавал душевно-доверительную обстановку), на стенах красовались дипломы и грамоты, подтверждающие его профессиональный психоаналитический опыт, они были заключены в массивные рамки и давили на психику так же, как его тёмная, гнетущая речь. Кончилось тем, что я не выдержал, открытым текстом послал его куда подальше и так хлопнул дверью, что, надеюсь, его собственное подсознание хоть на мгновение покрылось холодным потом.

 

А на следующий день я позвонил Кириллу, и это был последний наш с ним разговор. Всё шло по обычному сценарию. Я начал спокойным тоном, пытаясь воззвать к его разуму, способности мыслить логически. Поскольку он, как всегда, молчал, я, как всегда, сорвался, закатил безобразную истерику, сейчас даже вспоминать стыдно, причём, интересно, что понимал я это и тогда  –  что истерика безобразна, но поделать с собой ничего не мог: чем постыднее, казалось, тем больше шансов на успех, тем скорее сумею тронуть ожесточившееся сердце сына.

 

Он молчал.

 

–  Ты хоть слушаешь меня?  –  в отчаянии выкрикнул я, и он ответил: «Слышу».

 

Я вдруг успокоился  –  перепады настроения при таком состоянии, в котором я пребывал, молниеносны  –   я успокоился совсем и попытался избрать другую тактику. Я решил разрядить ситуацию  –  чем-нибудь нейтральным, шутливым, может быть. Да, шутка, несомненно  –  лучший выход из положения, это известно, сколько подобных случаев описано в литературе, да и что далеко ходить  –  возьмите, к примеру,  Шекспира: любая из его, даже самых страшных, трагедий не обходится без юмора, шутки. Смех обладает  безусловно лечебным действием, и вот, я расскажу ему что-нибудь забавное, мы посмеёмся вместе, а там… «Послушай,  –  сказал я со смешком, предваряющим смешное  –  послушай, что было со мной вчера.» И  –  рассказал про полутёмный кабинет с массивными рамками, постаравшись как можно более язвительно передать содержание речи глубокомысленного врачевателя.

 

–  Ты представляешь,  –  сказал я,  – заявить такое, что отец подсознательно желает сыну зла? Вот же до чего докатилась наша медицина  –  нет, ты можешь себе представить?

 

Между нами, я вовсе не рассчитывал на ответ  –  просто хотел сгладить  неприятное ощущение от предыдущего разговора и, может быть,  вывести наше общение на какой-то другой, более плодотворный уровень. Но Кирилл вдруг ответил.

 

–  Я не знаю,  –  сказал Кирилл.  –  Я ничего не понимаю в психоанализе, но…  Знаете что  –  ведь это в любом случае нас с Вами не касается. Потому что Вы  –  не мой отец.

 

И, после паузы,  добавил:

 

–  Мне так мама сказала.

 

А ещё после паузы:

 

–  Извините.

 

И положил трубку.

 

Я кинулся было перезванивать, но передумал: зачем, что скажу ему, как докажу, да и какие, в принципе, могут быть доказательства? Первые несколько лет после женитьбы у нас с Алёной действительно ничего не получалось, но потом же она всё-таки забеременела? И родила Кирилла! А теперь он говорит, что я  –  не его отец, что за дикость, какая чепуха! Да, он не был похож ни на Алёну, ни на меня, но разве это обязательно, таких случаев сколько угодно, почему нужно непременно подозревать жену в неверности?

 

Я позвонил Зое с Мишей. Нет, ничего подобного Алёна никогда не говорила, сказали они. Ну, конечно же, это вздор  –  просто он не хочет прощать меня, хочет побольней нанести удар и потому выдумал эту уловку, этот замысловатый, низкий, отвратительный трюк.

 

Я был ошеломлён и подавлен, сломлен и угнетён. И вместе с тем я злился, негодовал, болезненная энергия, накопившаяся в душе, требовала выхода. Я схватил телефон и с размаху шваркнул им о каменный пол. Я схватил книгу, чтобы разодрать её пополам, но не смог  –  переплёт был крепок, и я одумался: ведь книга-то не моя, и потом  –  чем она виновата, книга?

 

Я взял этот томик и направился в сквер  –  в свой сквер, который действовал на меня всегда столь благотворно. Было ветрено и сыро  –  сквер был пуст, если не считать Чубчика,  по обыкновению, резвившегося на траве, невзирая на её сырость и окружающую ветреность: ему, глупому щенку, постепенно превращающемуся  во взрослую шавку, всё представлялось нипочём.

 

Увидев меня, он оставил свои игры и бросился навстречу с приветственным лаем. В тот день, по понятным причинам, я не захватил с собой ничего, никакого традиционного лакомства  –  мне было не до того; занятый своими мыслями и переживаниями, об этом я просто позабыл. Я буркнул под нос: «салют» и, не остановившись, не потрепав его, вопреки заведенному нами обычаю, прошёл мимо  –  прямо к скамейке. Чубчик обиженно тявкнул, но настаивать не стал, мало ли какие у его друга могут быть проблемы  –  так уж повелось между нами: если один не в духе, другой ни за что не позволит себе проявлять назойливость, выяснять отношения в одностороннем порядке.

 

Чубчик вернулся к прежнему занятию, я же приступил к своему. Однако вникнуть в содержание не мог  –  строчки рассыпались на слова, слова  –  на буквы, буквы дёргались в бешеной пляске: даже этот, всегда такой стабильный, книжный мир рушился на глазах. Это потом, в той же самой книжке, как вспоминаю сейчас, я вычитал замечательный способ, о котором уже рассказал выше, способ противодействия наступающему безумию  –  зажмуриться, стиснуть кулаки, отключиться от реальности, помните?  –  этот метод освоил я после, и он очень помог мне выйти из болезненного моего состояния, но тогда, в тот день, я не сумел прочитать ничего, что в конечном итоге и послужило причиной произошедшего.

 

Было ветрено, сыро, заволоченное тучами небо с минуты на минуту грозило разразиться дождём. Но я не уходил, я упрямо сидел на ветру, сидел, дрожал, но не уходил  –  как хвативший лишку приходит в себя после холодного душа, так и я рассчитывал, что промозглая непогода сумеет отрезвить, привести меня в чувство. Мне было плохо: тоскливо, плохо, и больше всего на свете я хотел, кажется, наконец, умереть.

 

Чубчик, наигравшись, снова обратил на меня внимание. Он видел, что я не читаю, то есть сижу без дела, и решил, что вполне настало время пообщаться  –  как всегда. Подкравшись вплотную, он затеял возню со шнурками на моих туфлях. Он тянул их, притворно рыча, поглядывая на меня круглым, лукавым глазом. Ну, откуда же было знать ему, в каком состоянии духа пребывал я в тот миг! Поначалу он тянул осторожно, и я терпел, но он неверно воспринял моё молчание, он принял его за согласие, осмелел, удвоил, утроил энергию и, естественно, разошёлся вовсю. Я убрал ноги, но, расценив мой жест как продолжение игры, он кинулся в атаку снова. Я легонько оттолкнул его  –  не помогло, толкнул сильнее  –  та же реакция. И тогда я толкнул совсем сильно, и он отстал, и только потом, когда уже собрался уходить, потому что начал накрапывать дождь, я заметил Чубчика  –  лежащего на спине, раскинувшего лапы. То был результат моего толчка: щенок ударился головой о камень.

 

Я опустился на колени и заплакал  – ведь я совсем не желал этого; он был один из наиболее близких, последних моих друзей, и вот, из-за случайной оплошности  –  такое, такое…  Я плакал, тормошил Чубчика в надежде, что всё, может быть, не так печально, что он притворяется или, допустим, просто в обмороке  –  но нет, я не преуспел, мой смешной приятель не был ни контужен, ни ранен  –  он был мёртв.

 

Я снял пиджак, завернул в него Чубчика и отнёс домой. Согрел воду, омыл тело, зажёг поминальную свечу. Снова положил Чубчика в пиджак, сверху обернул недавно купленной, не пользованной ещё простынёй и аккуратно зашил образовавшийся пакет с торцов. Затем принялся ждать. Часа в два ночи вышел на улицу. Словно предвестник  Второго Потопа, бушевал зимний тропический ливень. Лопату я прихватил из чуланчика под лестницей, где хранятся рабочие инструменты дворника, обслуживающего наш дом.

 

До сквера добежал быстро и сразу приступил к делу. Осторожно, чтобы не повредить корни, из ближайшей к моей скамейке клумбы выкопал четыре кустика герани, отложил в сторону и принялся за рытьё. Земля была рыхлой, работа спорилась. Минут через двадцать я завершил её. Рядом лежали чёрные полиэтиленовые мешки. Шесть штук. Пять  –  с мусором,  последний  –  с такими же чёрными пакетами, но пустыми. Взяв один из них, я вернулся домой. Положил в него свёрток с Чубчиком, опять отправился в сквер. Опустил свою ношу в ямку, засыпал землёй, последовательно вернул на место выкопанную герань. Я промок, но холода не чувствовал  –  я был доволен, что так хорошо, так удачно выбрал место для упокоения товарища.

 

После той ночи  и начался, собственно, решительный перелом в ходе моей душевной болезни. А через некоторое время выяснилось, что и первый, ужасающий диагноз  –  оказался ложным.

 

Я возвращался к жизни Вместо сломанного старого телефонного аппарата купил современную новейшую модель  –  с автоответчиком. Он не только записывает сообщения, но и может выполнять роль будильника, сообщать, который час. Ом много чего может ещё, до конца я в этой системе так и не разобрался, хотя Миша с Зоей, в соответствии с прилагавшейся инструкцией, пытались мне всё по порядку объяснить. Я не хочу ни в чём разбираться по инструкции: живое существо  –  а своё приобретение я рассматривал именно как существо живое  –  следует познавать не в соответствии с предписаниями, а постепенным, естественным путём.

 

Я возвращался к жизни, к общественной активности, к полноценному (для моего возраста) восприятию мира. И, конечно же, я приходил в свой сквер. Старики-соскверники радовались исчезновению Чубчика: наконец-то он перестал отвлекать их своим лаем от великосветской болтовни, наконец-то я был по-настоящему уязвлён  –  они ведь знали, как я привязался к нему, и очень надеялись на то, что отсутствие щенка приходится мне сильно не по душе. Они не ограничились одними лишь злобными словесными выпадами. В своём оголтелом стремлении сделать мне как можно больнее они даже дошли до крайности. Однажды, придя в сквер, я обнаружил нового его обитателя  – рыжую суку-таксу. На ней был красивый мягкий ошейник, внучка моего первого здешнего знакомца резво играла с собакой, та раздражающе звонко лаяла, и старики не выражали неудовольствия. Наоборот, они всячески показывали, что довольны и счастливы, умильно сюсюкались с животным, расточали ему неумеренные, преднамеренные комплименты, а сами поглядывали исподтишка в мою сторону. Поглядывали ехидно, глумливо, а после, когда сука неизбежно понесла и разрешилась бременем, набрались наглости предложить мне в подарок одного из её отпрысков. Они сказали: вот, возьми, это хорошая, умная порода, возьми щенка, он заменит тебе Чубчика, и прости нас за то, что к твоему другу мы относились несколько предвзято  –  прости. Щенок, как и положено представителю данного рода-племени, был чрезмерен  –  длинен, вытянут да ещё при этом как-то по-особому отвратительно вихлял и извивался  –  будто червяк: конечно же, то была насмешка над моим канувшим в небытие мячиком-медведиком. То была жестокая насмешка  –  безусловно, их покаяние являло собой ни что иное, как очередную лицемерную ложь. Разумеется, я отказался от подарка  –  с демонстративно-ледяной учтивостью поблагодарив «благодетелей». Я выслушал их сладкие, льстивые речи и лишь усмехнулся «в усы»:  они, без сомнения, хотели разбередить мою рану, самолично покопаться в ней своими мнимо-участливыми пальцами, посмаковать вместе со мной подробности моей неожиданной, безвременной утраты. Но это не удалось им  –  я был спокоен и твёрд, а они даже не подозревали о том,  что Чубчик здесь, рядом, что нелепой прихоти судьбы  не удалось разлучить нас, и я прихожу теперь в свой скверне только для того, чтобы побыть наедине с книгой, но и  – наедине с Чубчиком, который сквозь цветочки герани, будто через сеть перископов, также глядит на меня:  весёлым лукавым глазом.

 

Нет, старики не знали о Чубчике ничего, и никто из моих приятелей не знал тоже, не знал никто-никто, это была только моя тайна, мой секрет, тщательно оберегаемый от других. И вот, с той бурной, ливневой ночи проходит целых три года, и вдруг, внезапно, ни с того, ни с сего появляется некий дрожащий, безумный мальчишка, бормочет дикие, безумные слова о мёртвых собаках в чёрных полиэтиленовых мешках. Согласитесь, это странно, необъяснимо  –  даже такому долгожителю, как я, есть от чего прийти в удивление.

 

Но жизнь идёт дальше. И уже после той встречи с маленьким шизофреником прошло несколько лет, и я ни разу не встретил его больше; ни намёком, ни полунамёком он не дал о себе никакой весточки.

 

Иногда  –  приходя в сквер  – я вспоминаю о нём сам. И, естественно, вновь и вновь задумываюсь о случившемся. Но всё равно не могу отыскать разумного ответа на вопрос: как, каким образом проник он в мою тайну, откуда, ну, откуда же мог он всё это так точно, так подробно знать?!

 

В такие минуты  – впрочем, редкие, редкие  –  мною начинает опять овладевать беспокойство. Однако теперь оно уже не может застать меня врасплох. У меня есть отличный, проверенный способ. Как только подобные мысли закрадываются в мою голову, я тут же  –  немедленно  –  плотно закрываю веки и сильно  –  до боли, до побеления  –  стискиваю кулаки. Срабатывает это безотказно, тем более, что вокруг  – мой сквер, который столь благоприятно на меня действует. Я закрываю веки, стискиваю кулаки и вслушиваюсь, вчувствываюсь в свой сквер.

 

 Минут через десять-пятнадцать неприятное ощущение проходит.

 

 

 

 

 

 

 

 


Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.