Андрей Устинов. VIII. Письма к незнакомке.

 

Казалось, все кончено, – так же глупо, как и начиналось.

 

В колледже, в перерыве тяжелой пары (объяснял студентам “зегму”), Мэтт куда-то звонил, что-то личное выяснял в запарке и банально забыл отключить мобильник… и вот, среди лекции, его и достал “актеришко” и сухо сообщил, что проект их – тю-тю, прикрыли, what a hide! Посетовав, почему до Мэтта так чертовски трудно дозвониться? И ждите-де распоследний чек – почтой… Чертов нахальный “осси”! Недоумок даже не извинился за собственный, фактически, провал, все им поломавший… И Ева туда же – все-таки женщины дивные истерички, даже лучшие! – уже извещенная добрым “доктором”, уже с утра не с той ножки, с плачем отказалась встречаться “просто так”. Как будто ему легко было предлагать такое (ведь это, считай, диагноз!), как будто “дружить за так” – даже хуже разового адюльтера! И, спешно пряча голову в песок, похоже, внесла его номер в новомодный “черный лист” – больше ее новая изящная трубочка не отзывалась, даже не пикала. Мэтт, понятно, мог позвонить и с рабочего – да откуда угодно! – и выплеснуть ей в ухо все накипевшее; однако же, горячо повынашивав эту idée fixe целых пару дней, счел ее ниже своего достоинства. Во всех гламурных историях, которыми так пестрили любимые Дженнины еженедельнички, его всегда убивало умиление, с коим тертые журналисточки описывали маниакальное упорство очередного “мачо года”: вот, положив глаз-алмаз на чью-то девушку, месяцами изобретательно осыпал ее, снисходительно отнекивающуюся, подарками-серенадами и хрен знает чем еще и вот, спустя всего год с небольшим (вот ни больше, ни меньше), Она развела-таки ножки. Типа – даю только упорным хренам! И этот бред щедро рассыпан по всем углам квартиры – кроме, разве, детской! Его-то собственное понимание Мужчины было совершенно противоположным: если, голубка, не видишь дальше собственного носика – так и не надо! Больше здорового эгоизма, камрады! Так что, хотя язвинка нет-нет да открывалась, но он историю пережил. Вроде бы…

 

Так минул месяц или около; и раз вечерком он вполне мирно сидел-почивал у телевизора. Дженни, только-только убаюкав Лео, вышла из детской тоже вовсе сонная, вяло забралась на софу с ногами и, не укутав даже пледом свои розовые пяточки, покорно уронила голову мужу на колени. И так – одной рукой ласково перебирая ее золотистые (пусть и крашеные!) локоны, наматывая на пальцы, распуская, ловя краем уха ее довольное мурлыканье, – пальцами другой он тыкал лениво по кнопкам пульта. Даже не глядя особо, а больше слушая. Вот что-то про новейшую систему мгновенного распознавания “свой – чужой” (хех – тут год ухаживаний не покатит!), а вот…

 

Тут он глаза приоткрыл – на экране, на эстраде, подрасплывшаяся (чтобы не сказать подобрюзгшая) Марайя Кэри изображала “живой” звук. А какой девчушкой-поскакушкой когда-то была – они с Дженни пробились тогда на концерт! – скакала неуемно по сцене в легкой блесткой блузке, в обтягивающих брючках, да на точеных каблучках! И на пальчике ее будто блистало обручальное кольцо с брильянтами, подаренное милым Томми… – ах, какой будет шлейф у свадебного платья! и чем все кончится?!

 

Но все-таки оставалась Дивой. Подумалось витиевато: “Некоторым женщинам нет нужды быть умными даже в эти дни торжества разума. Им желательно и простительно оставаться первозданными – как легендарные сирены”. Вот она пропела, экстазно жмурясь и дивно возвысив голос: “Baby can you feel me?” – и полный зал “малышни” взорвался одобрительным ревом. А потом манерно прижала руку к полной чувств груди и смущенно призналась, взирая на них исподлобья наивно расширившимися глазами, ну прямо на всех-всех сразу: “Imagining I’m looking in your eyes” – и заслужила восторженный свист бесповоротно покоренной галерки. А когда… когда потянула руку к какому-то счастливцу в сердце толпы (тут же, клянусь, обмочившемуся “от избытка”) и, тая лукавинку в устах, мимоходно затрепетала в мерцающем эфире прекрасными пальчиками:

 

I can see you clearly

 

Vividly emblazoned in my mind… –

 

тогда и в партере все до одного вскинули спешно руки: “Марайя, я здесь!!!” – и даже Мэтт вскинулся на нежданном вдохе, что, какого черта, что же это он таким вечером тухнет тут со своей псевдо-Барби на сдохших батарейках, когда все Мужики нынче зажигают и прутся – там. Там, где жизнь, трепет и музыка…

 

И, конечно, он тут же вспомнил эту музыку, – но другую певичку и другую женщину. Да – тот вечерний парк с последними солнечными блестками, холод и дрожь, и Ее тоже смущенный взгляд исподлобья, теплый и бескрайний, но предназначенный ему одному – или никому… И ясно почувствовал себя, одинаково разваленного на этой мягкой теплой софе все последующие сто лет, старой разложившейся ветошью, никому не нужным здесь живогни́лым мертвецом. Дженни? Но она даже не пошевелилась, даже не дернулась, пока с ним такое происходило…

 

И это был окончательный бесповоротный конец его семейного счастья.

Читайте журнал «Новая Литература»

 

 

 

Но как же – как поговорить с ней, чтобы не могла разъединиться, не могла заткнуть уши, не могла перебить?..

 

Утром Мэтт фанатично взялся за поиски: была одна зацепочка. Кажется, Ева обмолвилась разок, что с подружками на родине общается через ISY – быстро входящую в моду женскую болтушку. То ли аббревиатура I See You, то ли девчачье ласкательное от Isidore – сейчас посмотрим, что за особенности. Конечно, для их бессвязной болтовни – этакая “аська” самое то (тута смайлик)…

 

Итак, он прицельно перерыл Интернет несколькими поисковиками, и в одном франкоязычном переводческом форуме – о чудо! – впрямь отыскал некую “Евочку”. Вроде бы свою (в личном профиле – их город!!!)… но пойди пойми. Номер, однако, записал…

 

Дальше пошли мучения-развлечения: поставить эту самую Isy на свою новейшую операционку. Всю голову перелохматил, пока отыскал в сети нужные инструкции и патчи. И вот финал: облом! Когда все красиво запустилось наконец, когда ввел Евочкин предположительный номер в окошке поиска “подружек”, щелкнул дрожащим курсором мышки по заветной кнопке Find Her, – система нагло отфутболила его, еще и отчитав: “The lady rubs shoulders with real fems only!”.

 

И что – проситься ей в подружки? Положиться на ее каприз? Нет уж! В эту минуту отчаяния пострадала за невольные ассоциации любимая греческая чашка, вдребезги расколошмаченная об пол… жаль!.. вот уж пришлось, поминая всуе Зевесову мать, поползать со шваброй!.. Страсть приулеглась, как только рассудок подсказал: ты, верно, не первый и не сотый МЧ (“молодой человек” – хех!) с подобной бедой. Решительно отметя в сторону всякую высокоморальность, он опять бросился на штурм Интернета, а точнее – в самые мрачные и отвратные дебри сей паутины. Не раз, тревожно пискнув, мудрый антивирус спасал его от всевозможных “троянов” и “рыболовов”! Мда! Видимо, плох тот хакер, который не повесит на свою страничку хоть пару вирусов – и “ламеров” пощипать, и перед друзьями погоношиться. В итоге, пробившись сквозь все фата-морганы вроде “Ты можешь выиграть – это не обман, введи номер кредитки!”, Мэтт отыскал-таки чью-то самописную утилитку, которая, через всяко-разные тайные “дверки” и “дырки”, делает тебя “наиавторизованным” другом жертвы. Voilà, ma Evette! Vingt quatre mille baisers!!

 

Но ты ли это?..

 

 

 

Ой!

 

Но как, откуда он взялся?.. Руки, только что весело порхавшие над клавишами, вдруг отяжелели, задрожали, буквально пали – и слишком чувствительная “touch pad” панелька опять “залипла” и большой открытый документ бешено закрутился вверх, к собственному истоку, точно погнанный вспять. Фу ты!

 

Она даже моргнула: нет, все-таки это был не морок и не минутный сон. Полупрозрачный голубой квадратик сообщения, воздушным змеем выпорхнувший внезапно в самом уголке экрана поверх всего и вся, взаправду гласил:

 

– Доброе утро, Ева!

 

И действительно, посланное неизвестно от кого, оно смело называться “Mindlet from Your Matt”. Мэтти! Но как же, кто еще мог появиться в ее компьютере вот так запросто, как дома, как у нее в сердце, вот так… панибратски?

 

Она спешно протерла заслезившиеся глаза: но что же делать? Что ей делать? И тут… квадратик письма начал таять. Конечно, Ева знала, сто тысяч раз видела это и знала, что конвертики тают, но послания остаются; но до смерти перепугалась – мало ли что! а зависнет опять? опять перегружаться? а этот волшебный контактик, раз его не было раньше, тогда пропадет? Нееет! И она панически зашебаршила-затопошила пальчиком по сенсорной панельке (дурочка – вот же “мышка” рядом! уфф!) и в появившемся родимом окошке “Асечки” руки ее сами, не дожидаясь внятности от смятенной головы, напечатали:

 

– Да, да, да, да!

 

 

 

– Евочка, родная, это правда ты?

 

– Ах… Я. Но зачем? Зачем отвечаю?

 

– Но послушай что-то важное. Что все время хотел сказать, но… стеснялся. Потому что. Нет, не так. Ева, можно спросить? Помнишь то кафе? Самое первое?

 

– Ах, глупчик, Мэтти! Вот горе мне…

 

– Но почему горе? Разве нам было плохо? Вспомни, ты сама все время так спрашивала: Разве нам было плохо?

 

– Было? Ах, не знаю. Но разве не слышишь сам: было и забылось. А сейчас… зачем?

 

– Нет, стой. Не забылось! Скажи вот что: тогда, накануне… ну, заранее… ты обо мне думала? Хотела, чтобы в кафе оказались, чтобы все у нас сладилось? Потому что мне почудилось тогда – извини, хорошая! – будто ты как бы нарочно напросилась…

 

– Да!!! Думаешь, надо мне стыдиться того? Только разве того, какая я глупая на самом деле. Что я хотела, когда напрашивалась на те “развалинки”! Просто почувствовать что-то как раньше. А нашла тебя! Но слушай, зачем…

 

– Стой, стой! Стой, родная. Теперь расскажу… Знаешь, ты мне приснилась тогда, накануне…

 

– Ах, перестань… зачем стыд всякий рассказывать…

 

– Но почему стыд? Не перебивай, пожалуйста. Знаешь, сколько пережил, чтобы мочь сказать тебе, так что послушай теперь… Все наоборот-то было – очень целомудренно и быстротечно. Всего несколько секунд, или даже одна. Твое белое лицо – ангельское лицо! – оно словно появилось из темноты посреди сна. И ты поцеловала меня. И все – сразу пропала. Наверное, сама твоя душа испугалась… Это ведь была твоя душа? Никто мне никогда так не снился раньше… Вот такой глупый секрет. Теперь говори…

 

– Ах, боже… Но зачем ты мне, глупчик. У меня все есть…

 

– …

 

– Ах, боже. Вот и я плачу теперь…

 

– Не надо, Ева. Извини, что влез без спроса. Прости. Не плачь из-за меня…

 

– Мэтти! Ты не понимаешь? Не понимаешь ли, что все правильно почувствовал – даже, быть может, больше, чем сама я, такая глупая?.. Думала ли о тебе? Ну да, думала немножко, неважно… Так, игра. Но знаешь, что самое странное? Что мне накануне тоже снился сон… Ты вот удивился, почему сразу заговорила про стыд всякий… ну, вот, я такая. Потому что это мне тот стыд наснился.

 

– Но, хорошая, не думай, что…

 

– Ах, нет. Я не хорошая. Если хочешь меня знать – все надо знать. Но не думай, что это было про тебя. Просто – приснилось среди ночи, как бывает, что я с кем-то. Не знаю сама, с кем. И он… как это?.. ластится ко мне и я, грешная, тоже льну к нему, бесстыдно, к совершенному незнакомцу. Потому что хотя очень ощущала его присутствие тогда, но совсем не видела лица. Потому что в темноте, да? Видишь, какой логичный у меня был сон? И как мы… знаешь… только стали двигаться вместе, и тут я правда испугалась и проснулась. А чего испугалась, глупая? Что это будет правда? Ах, Мэтти, как же полюбила я этого незнакомого человека и как горько сокрушалась, что не узнала его имени…

 

– Ева, родная! Видишь ведь сама! Видишь все сама! Ева, я люблю тебя!!! Я всю жизнь хотел тебе это сказать!

 

– Нет, молчи, молчи! Я боюсь этих слов, я боюсь об этом говорить… Ведь мы даже не… Ах, почему не могу стереть тебя? Глупый, что ты сделал со мной?

 

– Никогда. Никогда теперь не сотрешь… Родная, но ты правда глупышка, а все на меня обзываешься! Неужели правда не веришь, что можно не быть любовницей и быть любимой?

 

– Мэтти, я не могу. Не могу говорить. Я плачу и все на меня смотрят. Мне надо уйти. Целую тебя, глупчик.

 

– Но…

 

– Не спрашивай. Не говори. Не знаю… Завтра?

 

 

 

Вот еще не хватало всамделе разреветься, – конечно, про слезы это немножко был обман. Что там плакать из-за одного совместного мороженого? Так, глаза немножко увлажнились, как будто старая мелодрама припомнилась, над которой, старшеклассницей, двадцать пять раз рыдала… Девочки-юристочки из отдела рядом напомнили про ланч – вот и все. Сама виновата, что за часами не уследила – ведь столик всегда одинаково заказан.

 

Но потом – когда они нащебетались, напереглядывались игриво с присоседившейся компанией молодых менеджеров, когда наконец гордо удалились, побросав на подносы огрызки сандвичей, – а на что еще эти юнцы годны, кроме переглядок? – Ева все-таки ускользнула на пять минут в маленький скверик за углом. Но опять ничего необычного – Ева и раньше, бывало, пряталась там, приходя в себя после очередного своего… ах… “грехопадения”. Вечно ей что-то переживается!..

 

Скверик в этот час был обыкновенно заполнен бабулями-дедулями со внучатами. А дети, ой – от самых маленьких, пухло-перекутанных, едва шевелящих в подмерзшем песке игрушечными лопатками, до бойкой мелкотни, затеявшей пятнашки и то и дело шумно поскальзывающейся на виражах. И что им до хмурости небес! Еву, которая в ее ребячестве именно этого была лишена – не игр и бойких товарок вообще, а вот таких вот уютных для детворы площадок, именно сей атмосферы безмятежности и вековечности детства, – особо умиляло, что центром детского коловращения служила копия знаменитого Питера Пэна из Кенсингтонского сада: вечный мальчик в коротком камзольчике… ах, словно пробующий на ноты новый волшебный рожок и, правой рукой сам себе означая тон, все повышающий ее до самых неслышимых высот. И – на его зов и впрямь из кустов, растущих прямо на постаменте, из каких-то нор в нем, отовсюду к нему радостно и послушно тянутся феи, какие-то волшебные зайцы, навострившие уши, и все прочие чудеса! Ах, как истинно! Она-то знает! Ах, как мог ей не прийти сиюминутно на память ее любимый Рильке:

 

Was spielst du, Knabe? Durch die Gärten gings

 

wie viele Schritte, flüsternde Befehle.

 

Was spielst du, Knabe? Siehe deine Seele

 

verfing sich in den Stäben der Syrinx.

 

Was lockst du sie? Der Klang ist wie ein Kerker,

 

darin sie sich versäumt und sich versehnt;

 

stark ist dein Leben, doch dein Lied ist stärker,

 

an deine Sehnsucht schluchzend angelehnt…

 

Ах! Верно ли, что настоящие мужчины все в душе такие же мальчишки? А девочки, даже если младшие сестренки, всегда старше и мудрее, увы!.. Мальчикам и 50 – всё 30, а наши 30 – все 50. Почему так?..

 

Но не мог ли Мэтти наврать ей про сон? Но даже… ведь даже если он выдумал все-превсё – как он знал, что именно нагораздить? Именно то единственное, что еще способно задеть ее? Правда ли, что иной мир – край фей и снов, в котором они нечаянно соприкоснулись в ту ночь безумными дремами, – впрямь существует? Правда ли?..

 

И, поразительно, но губы ее сами зашептали вдруг ЕЕ перевод сего откровения Рильке – перевод, над которым, она помнила, как билась все бессмысленные университетские годы. Да, чужой перевод, пропечатанный в той любимой книжке, всегда поражал ее чудной мелодикой, но вел немного “не в ту степь”, очень пугая невыразимым и будто сам пугаясь и путаясь. И требовал, требовал исправления, которого она тогда зря тщилась достичь! А теперь вот, пожалуйста, стоило лишь влюбиться краешком души в этого безумного мальчика, и безо всяких трудов пришло:

 

Что ты играешь, мальчик? В тишине

 

твоей игрой испугана поляна.

 

Что ты играешь? Али флейта Пана

 

с доверчивой душой наедине?

 

Что ты играешь? В песенной купели

 

оставив душу тешиться одну,

 

спишь наяву, ни чутки не взрослея,

 

ты у порыва своего в плену!

 

Верни скорей молчанье этой песне,

 

и душу не пиликай, чем попало,

 

чтоб явственнее стала, полновесней,

 

и музыка ее не расточала.

 

Увы, она почти обречена,

 

Оставленная телом без призору

 

и музыкою сфер увлечена…

 

И боле не откликнется она

 

на мой призыв к земному разговору.

 

Ах, как хорошо! Все столько лет безответно нывшие лакуны мигом заполнились верными словами и скрытыми смыслами, все ее старые несуразные корявинки вдруг расцвели наново живо и гибко и… Не шевелясь, боясь спугнуть звук, повторила еще, чтобы запомнить хорошенько, – ах, как грустно и хорошо!!! Но какие-то утончающие, уточняющие стих вариации еще настырно крутились в голове: “Зане она почти обречена”, “И Музами к звезда́м увлечена”?.. И, где же музыка? Где-то обязательно должна рождаться музыка. Где-где-где?.. Ах, вот так пусть звучит:

 

И музыкой откликнется она

 

на мой призыв к земному разговору!

 

Ах, как хорошо, когда мыслишь наконец не буквами, а… нотами. Пан и Питер Пэн – это ведь одна и та же ребяческая нота! Несчастная Сиринга и несчастная Венди!!!

 

Пять минут уже давно прошли…

 

Чтобы как-то успокоиться, остыть как-то, она распахнула пальто – ой! холодит! – вытянула свой любимый плеер-сердечко, включила…

 

Liebesleid Крейслера. Ах, как он играет – как она любит, безумно любит крейслеровский звук. Так наивно-романтичен и просто-прекрасен, как… как стихи Рильке. Будто рядом с нею сам Питер Пэн, по счастью не растерявший среди взрослых своей музыки! Ах, правда, если вспомнить его фото – он и выглядит, как вылитый подросший Питер! О, сколько она переслушала других скрипачей – тщетных исполнителей Liebesleid: все дело в его vibrato, не правда ли? Нынешние все играют – или могут только так? – шире и медленнее, а vibrato Крейслера – сладко-мучительная дрожь, как любовный зов колибри! Ах-х…

 

Но – внимание! – вот единственный, кого еще ей всегда хочется слушать бесконечно, без стеснения орошая щеки светлыми слезами, – Рахманинов!!! Его фортепианное переложение Liebesleid тоже полно божественности! Как он играет!.. Если у Крейслера – будто о неумелых подростковых первомучениях в любви, то теперь – о томлениях и мечтаниях расцветшей, сложившейся девы. Вот и любимое, в серединке: Тарррам-та-та там-та там-тамм-та та-та! Или – Тррам-та-та та-та-та тамм-та та-та-та? Она нахмурилась, вслушиваясь – ах, какая ерунда эти все та-та трам-та-та, все равно с фальшивинкой выходит… Но сама не заметила, как все же зачарованно подняла руку и задирижировала неслышной другим музыкой – вслед за Питером. И не знаешь ведь, кто еще кем дирижирует! Ах, и зачем людям слова, если есть музыка?! И зачем мы музыке верим?..

 

Ева поняла, что продрогла… как они говорят? до зубов?.. рассмеялась над собой сквозь слезы радости, облизнулась, ладошкой растерла соль по щекам; глубже нахохлилась в пальто и огляделась: дети все также бешено мельтешили кругом и старики все так же медленно семенили и кутались в пальто, как и она. Ах-х, боже! Как же они дожили? И все еще вместе…

 

 

 

– Ева?

 

– Тут… Мэтти! Думала – и вовсе забыл. Но видишь, я… я пришла и жду, глупая.

 

– Но… нет, конечно, как мог забыть?! Прости, вчера поздно лег, читал своих русских, и вот только проснулся. И сразу к тебе.

 

– И волосы у тебя в беспорядке, нечесаны?

 

– …

 

– Да-да, такие вы, ученые, я знаю.

 

– Ах, Ева, какая молодец, что пришла. Не боишься, что опять буду мучать чем-то невыразимым?

 

– Я привыкла мучаться. Мазохисткой называли. Но это неважно… Ну давай, подыгрывайся.

 

– Подыгрывайся?

 

– Ну значит, давай шутки шутить. Давай?

 

– Шутки? Мне что-то невесело.

 

– Невесело? А все время смайлики… Знаешь, я вчера тоже плакала в парке. И решила согласиться с тобой.

 

– Ах!!! Согласна???

 

– Да, давай, слушаем, читаем. Вот это.

 

– И все?

 

– А что еще можем мы, Мэтти? Хорошик, но… ах, как тяжело!

 

– Но что, рева ты моя любимая, что???

 

– Ах, ты должен кое-что знать про меня сначала. Ты даже никогда не пытал меня о прошлом, и как я с Яном, как же любишь?

 

– Но, Ева, я смотрю на это совсем иначе – и, по-моему, только так и надо. Высокопарно, но… Я словно рыцарь, который скачет через темный лес или, даже лучше, через болотину какую. И у обочины – вдруг девица, еле жива, и молит вызволить ее из этого страха. Так ужели рыцарь спросит ее о прошлом, и кто ее муж или там кавалер? Нет, он даже имени не спросит…

 

– Хм. Что это за басня?.. Но ладно. Коли ты рыцарь – вот тебе первое испытание: точно знать, что я не девица уже.

 

– Смешинка ты моя…

 

– Ах, все еще думаешь, что хорошая и твоя? А разве не думал, после всего что наболтала тебе глупая, почему я с Яном?

 

– Но… думал-гадал, конечно. Но…

 

– Нет, слушай тогда. Знаешь ли, как порой бываю хватлива? Да? Это правильное слово?

 

– Не знаю. Слово для чего?

 

– Ахх. Потому что… потому что жду, когда умрет. Да-да. Понимаешь? Тогда у меня будет свой маленький домик, свой маленький достаток – навсегда, понимаешь, и только мой! А здоровье мое неважное, и сколько еще сама смогу работать? Вот потому я с ним. Вот что… И теперь будешь презирать меня, да? Видишь теперь, что совсем не хорошая?

 

– Ах, Ева, брось! Будто ты одна такая на свете! Что хочешь услышать? Звучит ужасно, да, но еще раз говорю тебе, прошлое твое мне интересно только так, из любопытства, потому что неважно рыцарю, откуда эта девица на дороге взялась и от кого сбежала – неважно! И ничего он не хочет слушать! Ведь для него важно только, чтобы с ним ты была честна, только с ним – понимаешь?

 

– Глупчик! Уморишь! Я сейчас буду хохотать сквозь слезы… Почему решил, что сбежала? Почему решил, что мне нужно что-то от тебя – разве просила куда-то меня увезти? Разве?

 

– Но маленькая… Немного, может, и неприлично говорить об этом, но ясно же даже, прости, мужику тупому, что со своим Яном-бибияном ты не можешь быть… прости.

 

– Нет, говори. У меня давно нет приличий! Что за бибиян еще? Ругаешь меня?

 

– Фу ты! Неважно… Ну тогда скажи: как женщина, именно в женском смысле ты своим лентяем-пенсионером совершенно довольна???

 

– Вот видишь – не все ты знаешь. Эх, рыцарь мой бедокурый… Знаешь ли, что у меня правда есть еще “милый”. Уже есть… вот так…

 

– Ты…

 

– Малыш… я не просила тебя…

 

– Не просила? Ты называешь кого-то “милым” и так вот шляешься со мной по выставкам? Как еще сказать? Вот теперь, извини, действительно противно… А тебе самой-то как – очень хорошо?

 

– Ахх, глупчик. Что за слова! Хорошо – спрашивай, а я буду отвечать. Вопросы и ответы – да?.. Ну – так и так… Ах, Боже!

 

– И как же так? Сладко или гадко? Говори уж, раз взялась, подбавь еще откровенностей!

 

– Ты… Слушай!.. Ты назвал бы его… пахучим козлом. Да – наверно, так… По твоей же классификации! Молчишь? Не можешь слышать такое от своей Евы?… Да, такой “пахучий”, что мог бы вмиг взять любую леди, какую зажелает, даже твою куклу-длинноножку, и сделать с ней все как захочет – с беспрекословно униженной. Это плохо, но мне все равно уже! Но знай, что я могла бы бороться, как ваш Прометей, но мне это очень удобно… Ты доволен теперь? Будешь скакать дальше мимо?

 

– Но тогда, Ева… Нет, мне интересно, зачем эти непристойности, я этого не просил!!! Разве не было нам хорошо вместе – ты говорила, сама говорила! Тогда почему??? Или голову мне морочишь нарочно??? Что???

 

– Ну… может быть, испытываю тебя? Может?

 

– …

 

– А, сердишься? Но знай, что говорю это, чтобы не сочинял, что любишь! Для себя не сочинял, понимаешь?! А если любишь – возьми меня всю! Мне надобно раствориться в тебе, растечься по тебе, чтобы не думать о всяких других, чтобы ты стерег меня и я это знала. Но ты не можешь – тогда и я не могу быть твоею только. Значит – буду чьей-то еще. Понравится ли? И не говори мне о любви тогда и о рыцарях всяких, не говори!.. И не думай так глупо, как мужчины думают, – мол, девоньке нужна только любовь. Чтобы держать меня – когда заполучишь, а это знаешь как легко! – тебе надо больше, чем сю-сю про любовь. Знаю ли сама! Вот такая я!

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Что за женщина! Нет, что за женщина!

 

Мэтт с размаху откинулся в кресле так, что чуть не сыграл через голову антраша. А-а!.. Хорошо, ноги под столом в перегородке застряли как-то, и удержался! И так, силясь и еле удерживая ноги враскоряку, медленно перекосился на бок и расчетливо гроханулся на пол вместе с треснувшим нафиг креслом. Черт! Нет – чертовка! Ребро подшиб, но хоть спина цела… А ребро – не первое уже у человека из-за женщины страдает, не первое!

 

По ногам, непривычным к этаким нагрузкам, сразу пошла судорога, – так что пришлось еще минут с пяток поплясать дурачком на цыпочках, кривясь и божась, почем зря. Все-таки, считай, на одних носочках висел, – а уже не гуттаперчевый мальчик!

 

Но, силы небесные, как же она потешна со своим враньем, а! Думает, небось, – нет, как удачно он из разговора-то выпал, а? – думает, он замолк в шоке. А он тут просто в азарт впал и чертово кресло нафиг крошит!.. Вот так!.. Но все же – как желанна! Заполучить бы ее хоть разок – да-да, стыдно так думать, а вот думается! – а дальше пусть ее врет еще что хочет!!!

 

Но лучше – десять раз. Сто раз!

 

Так, поспокойнее… И вот что – надо ее на разговор раскрутить, дать выговориться. Сладкая сирена! Сладкая…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

– Ау… Но, Евочка! Скажи тогда, объясни по-человечески, – если можешь ты, конечно! – зачем был нужен я? Я обескуражен просто… Ведь это было правдой! Наши встречи, парк…

 

– Не злишься больше?.. Но я говорила. Ах, знаешь что! Я сейчас понятно объясню, как ты любишь. “Культурно” объясню!..

 

– Ну вот, теперь у тебя издевательские смайлики! Что это значит?

 

– Но это как ты хотел! Будем сейчас говорить о культуре…

 

– Евочка! Помилосердствуй!

 

– Ах, что за слово! Ну, так и быть! Смотрел ли “La Bonne année”?

 

– Нет… Что это?

 

– Ахх! Видишь – ты сам есть чистый дикарь! Но это Клода Лелуша – понимаешь, да? Того, который снимал “Un homme et une femme”.

 

– Я знаю его. Но этот твой фильм – увы мне! И кто там играет?

 

– Ну… Главные – Lino Ventura и Françoise Fabian, если хоть слышал о них…

 

– Хватит же издеваться, просил. Теперь, понятно! Вентуру тоже знаю. Значит, он – это твой идеал мужчины? Сильный, который любую женщину…

 

– Мэтти! Как… как ты глуп иногда!

 

– Спасибо!

 

– Ах, нет, хорошик. Знаю – ты ревнуешь, да?.. Малыш, но это неважно, кто мужчина, важна Она. Ты должен посмотреть и ты поймешь.

 

– Расскажи…

 

– Нет, это долго чересчур… и мучительно мне. Ты посмотришь, ладно? Ладно?

 

– Постой! Ты уходишь?

 

– Да, мне надо… А ты должен посмотреть. Уходи сейчас. Завтра!

 

– …

 

– Нет, стой!.. Там еще?

 

– Да, родная?

 

– Ах… Скажи мне быстро свой фильм. Ну, свой, где важен Он. Понимаешь, да? Быстро, не думай! Ну?!

 

– Фу ты! Чтобы не сказать… А! Но тогда… Знаешь, я не совсем темный! Не помню точно название – но тоже твой, французский. Ммм… Любовь-беглянка – Ева, есть такой? Как-то так!..

 

– Ах, малыш, полукультурный! Что делать? Надо идти… Но что помнишь еще? Быстро!

 

– Да что за муха тебя укусила! Там про порванную фотографию. Режиссер… То ли на Т, то ли на Ф.

 

– Ах, глупчик! Да!!! Это L’Amour en fuite! Я тебя целууую!!!

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Что остается от хорошего фильма потом – после просмотра? Рваные кадры, рваные фразы… Франция, Ницца, Париж (И как НЕ сбылось, что в жизни там НЕ был? У Дженни даже родня там где-то!)… И жалость, острая и резкая, что та чудная жизнь, куда тебя позвали на часок в гости, уже закончилась. Но – кино не жизнь. Так что можно еще разок!

 

ОНА (“La Bonne année”):

 

Это такая романтическая/криминальная комедия/мелодрама… неважно. Настоящий мужчина и настоящая женщина – вот это важно. У нее маленький антикварный магазинчик, а он – грабитель ювелирного магазина по соседству. Присматривался к ювелиру, а присмотрелся к ней. Смешно? Но это просто такое объяснение, почему (когда его арестовывают) они должны расстаться на несколько лет. Но у них любовь… И до того еще, до ареста, когда Вентура-Симон только начинает за нею “приударять” несколько нахраписто, она, смеясь, повествует ему о своих “стандартных” мужчинах – тот поэт, этот музейный гид, третьему только дай о кино поговорить… А почему так? А потому что, цитата, “беда с культурой в том, что пристращаешься встречаться только с культивированными” (смайлик). Да-да – так и говорит… Понятно, да? Это Истина номер раз…

 

Истина номер два, длинная: его уже посадили, и Франсуаза переезжает в Париж – прямо на его квартиру; ждет его… делает изысканный ремонт… на свиданиях в тюрьме рассказывает об этом “вечном” ремонте нарочито увлеченно: вот ты придешь, ты не узнаешь!.. А годы-то тянутся… Но вот вдруг Симона выпускают – внезапно, прямо в ночь под Новый Год. Он рвет домой… а там с недоумением находит приготовленный стол. Хм! А тут и мужичилло какой-то бодрый звонит и рапортует радостно (не дождавшись даже “Алло”), что уже летит к НЕЙ на стыковку! Герой-астронавт! Тьфу. Вентура в ступоре – неосознанно представляет ЧТО на самом деле хотел бы сделать с наглым жиголо… – но на САМОМ ДЕЛЕ он просто уходит, заказывает билет куда-то в Бразилию и едет к старому подельнику забирать свою немалую долю перед отъездом. А подельник – старый друг. Откровенный и бестолковый мужской разговор: “Ты же все знал”, “Очнись, старик – она любит тебя”, “Ага, любит, причем прямо сейчас… да не меня”, “Просто она живет как мужчина, не понимаешь?”… Впрочем, неважно. Важно, что в аэропорту, пока ожидание, героя неотступо мучает видение:

 

Вот он звонит ей – прямо сейчас. Она спит – с этим своим смазливым “культивированным” хахалем – в ЕГО кровати. Она сонно спрашивает:

 

– Кто это?

 

– Я.

 

И предательское молчание в ответ…

 

Это видение такое сильное – это то, что он, сильный и храбрый, так боится услышать… именно поэтому, выскочив прямо с посадки, он-таки решительно ей звонит. И все так и начинается, как казалось:

 

Франсуаза спит – с этим своим “красавчегом” – в ЕГО кровати. Звонит телефон. Она сонно спрашивает:

 

– Кто это?

 

– Я.

 

Но тут она – хм! – вскрикивает нарочито радостным голосом:

 

– Ах, приезжай!

 

И начинает выгонять своего насторожившегося партнера по кровати ко всем чертям (и собачьим, и кошачьим – ко всем!) и спешно прибирается… Но вот одна деталь:

 

Когда этот случайный партнер по сексу уходит наконец – а она его выгоняет так вот, даже без простого спасибо за честно сделанный секс, – тот ей пытается выговаривать: “Ну и сучка же ты…” А она только головой машет: уходи, мол, не до тебя. Но добавляет: “Представь-ка, что все наоборот, дружок…” Все наоборот!

 

И вот Вентура приезжает… О, она его ждала – из окна выглядывала на каждое такси, вниз к нему в тапочках мчится… Ждала, да. Что же – он входит и кругом примечает следы давешнего безобразия, что она безуспешно пыталась скрыть… Идет на кухню, тяжело усаживается на табурет и устало смотрит сквозь нее… И тут – вот момент честности и истинности… Она же не знает, что он тут был, что все видел, она не знает наверняка, что он там знает – просто чувствует в нем подозрение. И, скорее всего, чувствует в этот момент, что все равно рассказала бы… Она плачет и говорит так примерно:

 

– Прости! Это было просто чтобы выжить! Я люблю только тебя! Господи, просто, чтобы выжить… – и она даже не плачет, потому что нет слез, только уже говорить больше не может.

 

И тут он внезапно все понимает. Конечно, он устал, и зол на нее, но все равно понимает – ей без него тоже было ой как плохо. И так просто говорит ей, как бы не расслышав ее последних признаний:

 

– Налей мне, пожалуйста, кофе…

 

– Налей мне, пожалуйста, кофе…

 

Вот так. Поразительно, как истинно…

 

ОН (“L’Amour en fuite”):

 

Это чистая мелодрама, чистая. Но не сопли, а достаточно реалистично. Итак, он – модный писатель. Писатель про женщин – Жан-Пьер Лео в этой роли достоин “Сезара”! И книга его, якобы имевшая успех, – как раз воспоминания обо всех его незабвенных пассиях. Очень много глав! Но очень нежно и трогательно – никакого неуважения к дамам, это же Франция! Да и сейчас он продолжает топать той же дорожкой – еще в процессе развода, а живет уже, как говорится, “с молоденькой”. В ее защиту: малышка музыкальна – продает CD-диски и отлично знает предмет! И современных шансонье знает, и ретро… Вот, для примера, ставит модную песенку “L’Amour en fuite”…

 

То да се, всякие его воспоминания о лучших годах с женой (было и такое), о том, как сына нянчили… ах, кстати, о сыне. Его же надо провожать в какой-то летний лагерь. Черт знает, как не вовремя! Но звучит сакральное: “Ты обещал!” – так что приходится… Но – ба! То есть – вуаля! На вокзале, при проводах сына, случайно сталкивается носом с самой первой пассией из книжки, все еще прекрасной, и не то, чтобы наново с ней переспать восхотел – отнюдь! – но так увлечен вдруг нахлынувшими воспоминаниями (первая же!), что без билета взбирается к ней в купе, потешно прячась от кондуктора, и пускается в обсуждение собственных мемуаров, которые у нее как раз на руках – и изрядно залистаны! Кое-что, оказывается, он там поднаврал (смайлик)…

 

По сути-то ничего практического не происходит, суета и разговоры, но все это так по-французски живо и весело! Увы, празднику конец, когда, обиженная такой его нежданной отлучкой, девочка нынешняя (ах – и правда пальчики оближешь!) дает ему отлуп: дескать, несерьезен он, а она-то рассчитывала на него всерьез! Вот тебе и француженка!

 

Ах, почти забыл – через весь фильм (и даже через всю Францию – в том числе и ту внезапную поездку в поезде) проходит история некой фотографии, склеенной скотчем из сущих кусочков и бережно героем хранимой (и всюду таскаемой в грудном кармане)… Женской фотографии, конечно… Это – талисман нашего Антуана. Антуан Дуанель – так его красиво зовут.

 

И вот когда жизнь приперла (а без милой Сабины ему и вино не сладко!), тогда он завоевывает-таки пять минут ее внимания и открывает ей секрет сей фотографии:

 

Думаешь ли до сих пор, что случайно зацепил тебя взглядом в витрине магазина, подошел и начал привычно “клеиться”? Положим, клеиться и начал, но… Вот послушай, воробушек…

 

Однажды в каком-то ресторане он спустился позвонить – в темный полуподвал, где телефонные кабинки. А там уже кто-то злой кричал в голос, не подавляя эмоций, ругался со своей “бывшей” вовсю и даже порвал в сердцах и бросил на пол обрывки ее фото. Он (Антуан) подобрал и склеил их – поначалу из чистого писательского любопытства. Но когда залицезрел фото – влюбился сразу и совершенно безоглядно, как в живую! Да! Но как найти ее? На фотокарточке – ни имен, ни телефонов, только блеклый штамп фотоателье. Ах! Не будет он полдня рассказывать ей, как обошел пол Парижа, отыскивая то ателье; как оно оказалось заколочено уже и продано под ужасный лабаз; как отыскал где-то в чердачных мансардах бывшего владельца ателье; как вместе с ним перебирали под кислое вино желтые листки картотеки… Наконец, у него был адрес – но не самой девушки, а лишь магазина, куда назначили заказ. И вот – он подходит к тому магазину, нерешительно смотрит за витрину, веря и не веря в чудо, и видит – да! – видит там ЕЕ. Потому что это была ТЫ.

 

И он показывает Сабине ее собственное, порванное когда-то чужими руками и заботливо склеенное его руками, – ЕЕ собственное фото!

 

– Но почему? – спрашивает девчушка ошарашенно (А сама вся сияет, – конечно, она теперь ЕГО, ЕГО!!!). – Почему ты раньше мне всего этого не сказал???

 

– Почему? Потому, наверно, что…

 

Действительно – не правда ли, что все мы живем как бы под прикрытием? Снаружи все легковесные, а внутри… А внутри – кто как. И это справедливо даже для французов.

 

……………………………………………………………………………………………………

 

– Ева?

 

– Ой. Но… но ты откуда?

 

– Глупышка… Там же, дома. И уже видел твое кино, между прочим! Тогда сразу и бросился смотреть – и вот только окончилось… Ау!

 

– Но… Зачем дурачишь меня – разве мог так быстро достать диск? Конечно, в Интернете кратенько прочитал, и будешь теперь это… рассусоливать – да?.. Ахх, как ненавижу тебя!!! И будто не работал все это время?

 

– Да-да – odi et amo. Я это учил!.. Не сердись, Евочка. Развыдумывалась… Во-первых, да, не работаю. Но это официально! Называется “методическая работа” – ну, специальное время, чтобы книжки читать, кино смотреть, понимаешь? А во-вторых…

 

– Мэтти? Это правда твоя работа? Специальное время для книжек? Пречистая дева!.. Видишь, как глупа, ты ведь говорил мне, что ученый…

 

– Ха-ха-ха! Не издеваешься?.. Скорее так, небездарь-самоучка. Так во-вторых – кино, знаешь ли, теперь через телевизор можно заказывать, практически любое. Да, стоит сколько-то, но на кино разве жалко!

 

– Ах, малыш. Правда? Ну… ты молодец. Посмотрел? Понимаешь, да?

 

– Я – да. А ты?

 

– Я – тоже да. Глупо, правда?

 

– Нет, удивительно. Знаешь – ведь столько встречались, а вот узнаем друг о друге что-то… Как полости какие-то потаенные, ходы в какой-то иной мир… Значит, надо быть НЕ вместе, чтобы узнать друг друга? И какое удивительное общение – как будто в каком-то астрале, где вечно молодые души между собой – сплетничают о своих дряхлеющих телах! Смешно!.. Ау!

 

– Я плачу, Мэтти… Ах, не плачу, но глаза в слезах, правда! Нет, не ухожу, не страшись.

 

– Ах. Не плачь! Но… Можно спросить? Про личное?

 

– Ах, сладкий. Какое еще личное у меня осталось? Ну, спроси…

 

– Я все думаю… Но почему именно с Яном? Ведь он тебе так не подходит. Нашла бы, как говоришь, “культивированного”, чтобы и в театр водил и книжки на ночь вслух читал… Прости! Не плачь!

 

– Все хорошо, милый. Это я просто… чих. Разве так чувствуешь меня так далеко?

 

– Да…

 

– Ах. Но не понимаешь ли сам, что какая разница, на 90% не подходит или на 10%? Все равно не подходит! Не знаю, как объяснить – эти 10% – это то, чего ни у кого из “них” не было и что мне так надо! Мне одной, понимаешь! 90% или 10% – никакой ощутимой разницы! Ты рассуждаешь как математик! А эти 10% – это 10% именно жизни, и жизни нет, понимаешь?!

 

– Да, хорошая, понимаю…

 

– Да откуда ты поймешь! Ах! Скоро сама поверю, что хорошая!

 

– Да… Поверь!.. А пока – знаешь, что придумал? Только не смейся. Не смейся – лады?

 

– Ах, Мэтти! Ты хороший, но не видишь ли, что это все бесперспективно? Все бесперспективно! Зачем только мучаешь меня? Ради какой забавы?

 

– Нет-нет! Именно как ты хотела – разговоры, фокусы-покусы. Развлечения! Знаешь, как хочу развлечь тебя?.. Вот ты нудишь: зачем продолжать отношения? Но… ради фантазии. Давай поиграем в сказки. Одну я, одну ты! Я один знаю, сколько в тебе драгоценного, в твоих 10%! Если ты не искала любви, а только культуры – то давай. Сказки – ведь это именно об этом – о небольшом вроде бы кусочке. Которого не хватает для жизни.

 

– Эхх, смешик! Ради искусства! Как будто это мне так надо сейчас! Я уж давно забыла все эти честолюбивые мечты и хочу быть просто счастливой женщиной. Вот это и есть самое нереальное сказочное сочетание: счастливая женщина!!! Видишь?

 

– Но это же я буду для тебя фантазировать. А ты читай. Развлекайся и счастливе́й! А потом решишь все остальное…

 

– Потом, потом… как меня пугает это слово. Как ужасно чувствовать как время летит… страшно и так неизбежно. Мы стареем и уже трудно делать, начинать, пробовать, даже малюсенькую сказку. Это ужасает меня – понимаешь, хорошик мой, славный мой?

 

– Да, ты девочка, девица… Они всегда боятся. А рыцари не боятся никогда, и время для нас не синоним страха. Ну вот – я тебе руку протягиваю. А ты все говоришь: а потом, а что потом? А кой черт тебе знать сейчас что будет потом? Сейчас ты сидишь в каком-то тинистом болоте и даже руку протянутую боишься принять. О потом-нетом будешь гадать, когда рыцарь вывезет тебя на твердую землю…

 

– Мэтти, не смейся, я все еще люблю сказки! Да… Ах ты, смешик, сладкоголосый Питер! Будишь во мне то, что совсем не нужно для жизни… А если… я боюсь, а если он откажется от меня? Если решит, что один свой путь продолжит. Мне страшно представить…

 

– А не страшно представить себя так до конца жизни и сидящей в болоте??? И почему Питер? Ты в тот чат пишешь?.. Не обижайся – вот смайлик тебе вместо букетика!

 

– Не сердись, малыш. В тот, и, поверь, другого нет. Только ты такой сумасшедший. Безумчик мой!

 

– Эх, девочка Венди! А хотел бы быть невидимым… чтобы прилетать к тебе и просто быть около тебя… и тогда бы ты, не видя, просто чувствовала чье-то незримое присутствие…

 

– Да… Но знаешь… Я боюсь, чтобы подвигнуть меня даже на сказку, кому-то придется… как это?.. потеть и потеть. Как Сизифу! Пока он не выдохнется и не захочет больше пытаться. И тогда, после всего этого безумного труда, когда я почувствую, что вот-вот захочу того, к чему он меня понукал, всем существом захочу… именно этот момент он выберет, чтобы сдаться и уйти.

 

– То есть ты сознаешься, что я тебя еще не растолкал? А как будто я сам не чувствую… А потом – ты боишься, что когда, надувая щеки, я наконец втащу тебя на гору и ты птичкой готова полететь дальше, тут-то я утру еле-еле пот, упаду на мать-сыру-землю и скажу – все, я больше не могу? Так?

 

– Да.

 

– А ты думаешь, что я не боюсь? Что, когда наконец втащу тебя на гору и ты птичкой готова полететь дальше, а я утру еле-еле пот, упаду на землю и скажу – уфф, я больше не могу, ПОДОЖДИ МИНУТКУ – тут-то ты скажешь: “Нет, ах как я счастлива, что опять могу летать!” – и улетишь в неизвестном науке направлении?

 

– Господи, люблю тебя! Ради этих слов – люблю!

 

– Уфф… Что тут еще сказать!.. Но поясни хоть, сладкогласая, за что вдруг возлюбила? Начинала-то с тоски безгласной…

 

– Потому что тоже боишься… Вот потому. Понимаешь ли?

 

– Ах! Ну тогда… согласна? Будешь мою сказку ждать?

 

– Да!!!

 

 

 

А почему сказки, спросите вы. Да потому, что именно от папы Лео ежевечерне требовал “сказку на ночь”, – мучая его уши полупотешным разнотонным нытьем, как своеобразными иезуитскими клещами. Во имя Господа – изредка это приятно, но когда превращается в оброк! Да и Дженни ревновала, желала равноправия, и честно мучалась с непокорным отпрыском по часу и более – да каковы-то “не таковы” были ее сказки!

 

А Мэтт – да, если уж сдавался, то сам увлекался и наговаривал вечно что-то новое, еще сыном нечитанное и неслыханное, и всегда “слишком взрослое” (по мнению жены). Как бы ни было, – а Лео слушал, затаив дыхание, и засыпал потом мгновенно. Мэтт, шутя, объяснял раздраженной Дженни, что просто тембр голоса у него такой – мягкий и усыпляющий.

 

Вот так вот Мэтт, почти против воли, и заделался сказочником. И настолько втянулся, что кое-какие выдающиеся сюжеты даже, по свежей памяти, записывал – о книжке всерьез не мечтал, просто жалел, что пропадут. Вот потому-то, – когда зашел с Евой такой творческий разговор, – сказки было первое и единственное, что могло прийти на ум: как еще поразить ее, не сильно ради нее перетрудившись? И, когда все улеглись, он просто перебрал свои листочки с записями (как негаданно пригодились-то, а?), поразбирал (чертыхаясь шепотом) собственный почерк, да и выбрал что-то подходящее. Ну как-то пригладил, само собой, добавил вводных и придаточных, – все-таки не совсем палец о палец не ударил. А особенно – ай да сукин сын! – особенно гениальным показалось ему вживить в текст милые вирши из русской лирики, хрестоматию которой давеча штудировал для своих семинаров. Переложил их наскоро на английский, получив даже удовольствие, и вот что вышло:

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Жила-была в одном королевстве, причем вполне припеваючи, музыкальная принцесса. Музыкальной ее прозвали потому, что с детства оченно она любила всякие дудочки, флейточки, губные гармошки и тому подобные инструменты. Хотя, надо сказать, специально играть на них ее никто не учил, но какие-то руладочки и всякие фьюти-фьюти с детства выходили у нее довольно неплохо, что давало родителям лишний повод погордиться ею. А она и рада стараться…

 

И вот была в столице этого королевства ярмарка, где наша музыкальная принцесса обычно себе все эти дудочки, флейточки и губные гармошки приобретала. Ярмарка была устроена папой королем по новейшим европейским образцам: каждый продавец, например, обязан был вывесить объявление, есть ли гарантия на его товар и какая. Все бы ничего, но с музыкальными инструментами что-то большого порядка не получилось – всего-то и было, что две лавки. Одна была в старенькой хижине, куда и зайти-то боязно без сопровождения, и продавались там только простушечные глиняные дудки – шершавые, кривоватые, бестолковые какие-то. Однажды принцесса с пажом зашла туда и дунула в одну наугад – фу-у! Что за писк! Так что она тут же выбежала вон, а продавец – старичок в эльфийском колпачке – даже, нахал, и не извинился. По правде сказать, ему и слова не дали молвить, но не в этом суть. Какой там может быть разговор, если за такую дурацкую дудочку он хотел 10 злотых, да еще и объявление на бересте от руки накарябал: “No warranty”. Так что все инструменты свои принцесса покупала в другой лавке, новой – из тесаного бревна, с красной крышей. Ох, инструменты там были всех родов, все чистенькие и блестящие, крашеные и золоченые, и, между прочим, каждый всего по 50 стотинок, да еще с прилагаемой медной биркой “Life-time warranty”. И все бы ничего, но беда была в нашей принцессе, – слишком, знать, была она разбалована царственными родителями, потому что с каждым купленным инструментом происходила одна и та же история: поначалу инструмент принцессе нравился и она играла на нем целыми днями, изводя окружающих, но потом вдруг начинала ловить в его звуках какие-то фальшивые нотки. И чем больше занималась она музыкой – тем больше фальшивинок находила в своих инструментах. Под конец она уже не могла играть ни на одном – все были решительно не те!

 

И вот раз, перепробовав в лавке с красной крышей все инструменты до одного и все категорически забраковав самым язвительным образом, музыкальная принцесса вышла на улицу и в отчаянии топнула ножкой. И – было то простым совпадением или нет, нам неведомо, – в этот миг заметила она какого-то простого человека, выходившего из хижины с дудочками со счастливыми слезами в глазах, бережно прижимающего к груди завернутое в тряпицу приобретение. “Да чему же, – подивилась принцесса, – он так рад? Какая-то глиняная дуда может разве стоить 10 злотых? Надо разобраться и закрыть эту лавчонку раз и навсегда!”. Тут она вторично топнула ножкой и устремилась внутрь лавки, даже позабыв про свиту. “Покажите мне самую лучшую вашу дудку”, – гневно потребовала она у старика-эльфа. “А вы сами попробуйте все, ваша милость”, – ответил тот. Довольно-таки нагловато, между прочим, вам не кажется? Будто принцесса была настолько музыкально необразована, чтобы не отличить хороший инструмент от убогой реплики! В гневе она стала было хватать дудочки и дуть во все подряд, но… Но первая же невзрачная глиняная поделка удивила ее хотя и тихим, но вполне чистым звуком. Вторая, правда, опять оказалась писклявой – причем настолько, что принцессе даже пришлось потом деликатно откашляться в платочек. Но третья… От ее звука – теплого как солнечный луч и звонкого как жаворонок, переливчатого как рябь на воде и насыщенного обертонами как радуга насыщена цветом, – у принцессы прошла по телу дрожь не дрожь, судорога не судорога, но какой-то безумный жар, так что, когда она принуждена была отвести руку с дудочкой ото рта, руки ее, открытые платьем, тут же покрылись “гусиной кожей”.

 

Принцесса едва смогла заставить себя разжать пальцы и выпустить дудочку обратно на прилавок, и только многолетнее дворцовое воспитание позволило ей не раскричаться тут же от восторга. Сохраняя лицо, она строго спросила старичка-эльфа: “Чудно! Вот именно эту я, пожалуй, возьму. Но почему же вы торгуете совсем без гарантии и почему же все ваши дудочки такого разного качества?”. “Присядьте, ваша милость, – кротко ответил эльф, – ибо это долгая история. Видите ли, дудочки эти не простые, а каждая соответствует душе какого-то человека, неравнодушного к мелодике. И когда вы покупаете чью-то дудочку – этот достойный человек получает от меня другую, сделанную по вашему внутреннему подобию нашими мастерами. И дудочки эти будут иметь неразрывную связь: заиграете вы – и ваша дудочка задрожит в руках у того неизвестного вам музыканта, а заиграет он – и его дудочка завибрирует в вашем кулачке, прося у вас еще музыки. Поэтому для вас та из дудочек звучит лучше, чей внутренний музыкальный дух наиболее сродни вашему. А гарантии… Понимаете ли, ваша милость, на этих дудочках надо обязательно играть без значимых перерывов. Иначе связь между двумя дудочками ослабеет и они станут звучать не лучше детской свистульки. Но как могу я обещать вам, что один из вас двоих не охладеет вдруг к музыке по какой-то причине? Или – если вы будете играть на дудочке слишком часто и увлеченно – есть другая опасность: они склонны пробуждать в душах самое сокрытое, может быть вам самой неведомое, чего вы можете даже испугаться и разбить однажды в гневе свою дудочку – проводницу глубинных мелодий вашей души – на мелкие кусочки. И то же может сделать тот, другой музыкант с вашей дудочкой. Мы только делаем дудочки, но музыканты сами должны беречь их. И я умоляю вашу милость отнестись к выбранной вами свирельке бережно. Ибо для вас потеря 10 злотых вещь невеликая и, случись что, завтра вы сможете попытать другую. Но некоторые – некоторые работают 10 лет ради этих 10 злотых, и если вы разобьете дудочку такого человека – вы можете нечаянно убить его”. “Вот интересно! – воскликнула принцесса, бережно подбирая дудочку самыми кончиками пальцев и оборачивая ее в тончайший батистовый платочек. – И кто же тот музыкант, по чьему лекалу создана эта, МОЯ дудочка?”. “Ах – ответил эльф, – я, конечно, знаю его, но вашей милости это вряд ли к чему. Есть ведь поговорка: меньше знаешь, где твое счастье, меньше ищешь его, легче дышишь. Поверьте, он вам не ровня”. “Чудно и странно! – воскликнула принцесса, передернув пренебрежительно плечиком. – А дудочка у него такая замечательная, беру!”.

 

С тех пор принцесса позабросила все свои другие инструменты и, особенно в минуты легкой грусти, запиралась в своей светлице одна и наигрывала на дудочке такие пронзительные, проникновенные рулады и болеро, что даже окрестные соловьи слетались к ее окну послушать. И особенно любила она ощутить иногда, как дудочка сама начинает дрожать в ее руке, – и если она тоже начинала играть в эту минуту, то комната наполнялась поистине волшебной силой, и она могла дирижировать пушинками одуванчика и даже живыми мотыльками, порхающими по комнате, выстраивая их в пары для неслышимых обычным ухом вальса или кадрили.

 

Дальше, однако, случилось то, что происходит на деле почти со всеми романтическими принцессами, – наша музыкальная красавица подросла. Ее уже меньше томила одинокая камерная мелодия дудочки, ее манили бравурные марши оркестра и настоящие, безумные до невозможности перевести дыхание, вальсы и кадрили. Постепенно стала вырисовываться и свадьба – претендент, против ожиданий, даже оказался не противный, то есть все образовывалось довольно приятно. Дудочка была заброшена в дальний угол комода, и всем вниманием принцессы завладели портницы и шляпных дел мастерихи.

 

Но в один пасмурный день, проходя, не задерживаясь, мимо окна, она вдруг услышала мелодию – тонкую, как последний солнечный луч перед закатом, пронзительную, как последний крик жаворонка, схваченного соколом, и – как будто музыка может иметь цвет! – неизъяснимо сотканную из нитей всех возможных страдательных цветов на свете! И безумный жар – как когда-то давно – охватил ее, так что она в испуге выскочила из комнаты и с грохотом захлопнула за собой тяжеленную дверь. Казалось бы, даже пушечный выстрел не должен был бы быть слышен сквозь эту дверь, но музыка удивительным образом все же просачивалась и звучала и звучала в ее ушах. А когда она, полуобезумев от этих нескончаемых жалобных стонов, судорогами пробегавшими по нервам и мышцам, выскочила на лестничную площадку и хотела сбежать вниз, в залу, где как раз шли приготовления к свадьбе… В ушах ее все еще звучала ТА музыка, и потому люди внизу, торжественно одетые, двигающиеся чопорно и будто совершенно беззвучно, показались ей неживыми и безликими. И в этот миг она вдруг явственно, всем телом – если такое только может быть явственным! – почувствовала, что мертва. Что это внизу – ее похороны!!! Разумом она понимала, что это наваждение, пришедшее с музыкой, что его бы надо стряхнуть… но тело, точно привязанное звуковыми нитями к неведомому источнику мелодии, не могло сделать ни шагу вниз, отказывалось подчиняться разуму. “В конце концов, – отчаяние подсказало ей лазейку, – свадьбу можно переложить и на четверг под предлогом неможения. Но надо как можно скорее прекратить этот мучительный звук!”. И она бросилась обратно в комнату и прильнула к окну: так и есть! Тот самый человек, который тем давним утром вышел перед ней из хижины эльфа, та самая ей не ровня стоял прямо под ее полуприкрытыми ставнями, но не глядя наверх, скорее в землю, грустно улыбался и тихо играл на своей – то есть на ЕЕ дудочке! На секунду она задумалась: как же возможно было, что музыкант получил ее дудочку раньше, чем она вообще вошла в магазин!?.. Ах, дудочка! Она скорее бросилась к комоду, выворотила на пол все ящики и бережно взяла дрожащими пальцами свое позабытое музыкальное сокровище: дудочка – вся потрескавшаяся, на ощупь даже горячая – тоже словно была мучима теми же музыкальными судорогами: вся дрожала и вот-вот готова была расколоться от напряжения прямо в руках хозяйки. “Глупый! – рассердилась принцесса, – ну как он может рассчитывать покорить принцессу? Гол как сокол, а дома, небось, по нему зазря какая-нибудь деревенская сохнет… Но надо как-то с ним поговорить, успокоить…”. Поначалу она хотела игриво выглянуть в окно – эти игривые манеры она очень хорошо отточила на последних балах – и спросить лукаво: “Что ищете, мил человек? не это ли?” – и небрежно помахать дудочкой. Но тут же почему-то почувствовала – нет, это фальшивая нота, дудочка тут же треснет. “Ах, в его улыбке – такая тоска. Что же делать? Что же будет?” – осторожно держа дудочку, вся в слезах, она забилась в самый сумеречный угол комнаты, усевшись прямо на грязный пол в своем замечательном белом платье, и там уже стала бережно поглаживать каждую трещинку на глиняной поверхности, целуя и умоляя продержаться еще хоть чуть. И тут из-за окна донесся еле слышный шелест песка под ногами – он уходит? И в этот миг ей стало совсем неважно, что будет потом, в четверг или через год, а важным было только одно: не умереть сегодня, не треснуть вместе с дудочкой прямо сейчас. Неожиданно – почти некстати – вспомнились ей стихи старинного поэта Сумарокова, которые читал ей когда-то, похихикивая, некий эстетствующий ухажер на каком-то подзабытом балу:

 

Тщетно я скрываю сердца скорби люты,

 

Тщетно я спокойною кажусь.

 

Не могу спокойна быть я ни минуты,

 

Не могу, как много я ни тщусь.

 

Сердце тяжким стоном, очи током слезным

 

Извлекают тайну муки сей;

 

Ты мое старанье сделал бесполезным,

 

Ты, о хищник вольности моей!

 

Зреть тебя желаю, а узрев, мятуся

 

И боюсь, чтоб взор не изменил;

 

При тебе смущаюсь, без тебя крушуся,

 

Что не знаешь, сколько ты мне мил.

 

Стыд из сердца выгнать страсть мою стремится,

 

А любовь стремится выгнать стыд.

 

В сей жестокой брани мой рассудок тьмится,

 

Сердце рвется, страждет и горит.

 

Так из муки в муку я себя ввергаю,

 

И хочу открыться, и стыжусь,

 

И не знаю прямо, я чего желаю,

 

Только знаю то, что я крушусь;

 

Знаю, что всеместно пленна мысль тобою

 

Вображает мне твой милый зрак;

 

Знаю, что, вспаленной страстию презлою,

 

Мне забыть тебя нельзя никак.

 

И эти глупые стихи вдруг показались ей сейчас такими самыми настоящими, что вдруг все одуванчиковые пушинки и все бесхозные мотыльки в комнате сами выстроились у нее перед изумленным взором в сияющий нотный ряд, подсказывающий настоящую, правильную мелодию к этой песне. “Сейчас я дуну – и он должен угадать мелодию и подхватить, – она всхлипнула, – и мелодия не сможет прерваться, пока ее играют двое”. И она смахнула слезы, прижала дудочку к губам и робко-робко, чтобы та не треснула и чтобы первая нота не вышла фальшивой, тихонько задышала вместе с ней…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

А утром – случилось странное и необыкновенное.

 

Едва Мэтт осторожно прихлебнул кофе из непривычной новой чашки, только-только захлопнув в “Опере” чертов манкунианский сайт, где так глупо объяснялось вчерашнее досадное поражение (стар он уже проигрывать вместе с командой!), как тут же что-то ему заерзалось в новом кресле – какая тут работа! Как проглядывал на заднем фоне, пусть и прикрытый яркими веб-страницами, белый лик старушки “Кейт”, – так и продолжал укорять бессловесно.

 

От отчаяния еще раз проверил почту… Евочка! Уже ответ! И с вложением… Так-так! Почитаем:

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Сказка эта начинается, конечно, с принцессы… Потому что сказка без принцессы – самой настоящей, с золотым гребнем в густых черных волосах, в роскошном, расшитом жемчугами платье и в хрустальных башмачках, – это не совсем настоящая сказка. Конечно, бывает еще и так, что принцесса живет инкогнито, под видом простой поселянки, и только в конце истории раскрываются все ее величие и благородство… но в этой сказке – это была самая настоящая, наипрекраснейшая и наисвоенравнейшая принцесса с самого-самого начала.

 

Красота ее была общеизвестна, и она даже уже и не пыталась скромничать, – когда поэты посвящают вам сонеты и венки сонетов, до скромности ли? Где бы ни появилась она – и самые утонченные придворные кавалеры, и грубые усатые вояки, и даже ученые мужи, которые вообще-то не от мира сего, все облепляли ее как мошкара яркую лампаду. Своенравность же ее была в том, что когда она вздыхала с каким-нибудь поэтом о Луне – ей непременно тут же хотелось (прошу прощения) предаться с этим поэтом таким непечатным ласкам, что бедный поэтик (если бедный) краснел и закашливался от смущения перед Музами. Если же она млела в объятиях бравого кавалериста, – то именно в этот момент ей, конечно, хотелось услышать от бедолаги стихи о звездах, а бедняга только тужился и говорил что-то вроде “Бе-бе-бе, Ме-ме-ме”, чем приводил ее в состояние истерического смеха. Про ученых и говорить нечего – эти узкомыслящие люди знали досконально только свой предмет, и никак не могли не то, что постичь, а даже догадаться о подлинности ее натуры.

 

Так вот и получилось, что к изрядному уже для девицы возрасту, она все еще ходила “холостая”. Проводила время в бесконечных балах, утанцовывая своих партнеров до смерти, или в ночных бдениях и наблюдениях за противостоянием Марса и Венеры, так что партнеры обессиленно засыпали прямо у телескопа. Постепенно, говоря о ней, за глаза мужчины начали потихоньку многозначительно покручивать пальцем у виска, хотя, глядя в глаза, каждый все так же неистово мечтал наисейчас же затащить ее… гм… под укромный кусток. В общем, личная жизнь настолько не получалась, что в какой-то вечер это осточертело даже самой принцессе:

 

– Ну-с! – сказала она, выслушав от камеристки новости об известной колдунье, прибывшей в их королевство. – Это, пожалуй, мое последнее средство!

 

И хотя говорила она с бравадой и как бы ленцой, на душе у нее в этот вечер кошки скребли и казалось ей, что жизни ее суждено закончиться так же бессмысленно, как она текла до их пор. Что же: сказано – сделано. И вот – прошмыгнув ночными улицами и укрывая свои роскошные кудри и золотой гребень серым капюшоном, – она уже в чужой полутемной гостиной излагает неряшливо одетой старухе всю историю. Излагает нарочито беспечным тоном, каким светские дамы всегда говорят с кредиторами, прося в долг еще и не возвращая ничего из взятого прежде, – как о сущей, нелепейшей безделице, как о минутном, пожалуй, капризе.

 

– Так вот видите, мадам, – говорила принцесса, покачивая блестящим носком хрустального башмачка, высунувшимся из-под серого плаща, – мне угодно, чтобы вы указали мне того человека, который мог бы стать моим суженым. Только помните, мадам, что я не простушка, а, напротив, достаточно искушена в этих делах. Мне, знайте, угодна настоящая искренняя и верная любовь, а не какая-то пустозвонная – таких-то я уже навидалась!

 

К некоторому удивлению принцессы, колдунья не стала ни о чем ее расспрашивать:

 

– Что же, – прошамкала старуха, пожав плечами, – если вашему высочеству действительно угодно принять на себя такое испытание… – Старуха, кряхтя, достала из шкапа позади какое-то стеклышко в квадратной рамке – на взгляд принцессы, совершенно прозрачное. – Придется только уколоть булавкой вашу прекрасную ручку, всего и делов-то… – И она быстро и совершенно неожиданно для принцессы и впрямь кольнула ее пальчик какой-то остринкой.

 

– Ай! – гневно воскликнула принцесса и отдернула руку, но капелька ее крови все же успела упасть на подставленное старухой стеклышко. Странно, однако, что капелька эта не осталась на поверхности стекла и не растеклась по нему, а стекло будто бы поглотило ее, будто бы капелька эта сразу проникла в каждый атом волшебного стекла. И стекло мгновенно потемнело, утратив свою начальную девственную прозрачность. И на ощупь – совершенно не было влажным или липким.

 

– Вот, милочка, – улыбаясь беззубым ртом прошамкала старуха. – Утром глянь в это стеклышко, и ты увидишь его, своего суженого, и сможешь даже поговорить с ним.

 

– Если ты, старая карга, – раскрасневшись от гнева и откинув назад серый капюшон, вознегодовала принцесса, – думаешь обмануть меня таким примитивнейшим способом! Если думаешь, что заплачу тебе за такое волшебство хоть стотинку…

 

– Что ты, что ты, девонька… – ехидно (по крайней мере, так показалось принцессе) прошамкала старуха. – О плате поговоришь, когда придешь ко мне снова…

 

Полна негодования, принцесса не шла, а мчалась домой во дворец. Что за нелепица, что за детский розыгрыш! Она так разгневалась, что во дворце тут же устремилась на бал, который всегда длился до утра, протанцевала там три бешеных танца с одним кавалером, четыре с другим, а потом все же уединилась под кустиком совершенно с третьим, – а все потому, что до конкретных лиц ей в этот момент не было никакого дела!..

 

Утром она проснулась совершенно больная и обессиленная. Так всегда с ней бывало, когда смотрелась она с утра в зеркало и видела, во что бурная ночь превратила ее красоту. Собственный вид, наравне с отрывочными воспоминаниями о чертовых кустиках, вызывал у нее позывы рвоты. Собственное тело казалось ей чужим, нелепым и попросту мерзким. И в этот миг взгляд ее случайно упал на стекло в квадратной рамочке, брошенное вечор на стол и забытое там. Странно, но стекло на этот раз, похоже, изображало какую-то картинку… Она нехотя взяла стекло в руки и поднесла ближе к глазам – и чуть не выронила от удивления!

 

Ибо стекло действительно изображало живую картинку – колыхалась под порывами ветра трава на лугу, сбоку виднелись высоченные “корабельные” сосны, наискосок через картину шел ручей, – и она, ей-богу, даже слышала его журчание! – и у ручья, спешившись, какой-то рыцарь в блестящих латах поил коня – и, ей-богу, она даже слышала, как могучий конь жадно прихлебывает студеную воду! Но еще больше опешила она, когда рыцарь, заметив ее, изящно поклонился и молвил мелодично:

 

– Доброе утро, моя принцесса! Вы, сегодня, как всегда прекрасны, и мотыльки румянца, как всегда, трепещут на ваших нежных белых щечках!

 

Ну что же – мало-помалу они разговорились… Рыцарь, как оказалось, знал ее страну и именно туда держал путь, но так как следовал он из краев весьма далеких, то прибыть рассчитывал никак не раньше следующей весны. Рыцарь этот не был, конечно, писаным красавцем, но вида был достаточно мужественного, да и в мадригалах, как оказалось, разбирался тоньше многих придворных поэтов, так что ежеденное общение с ним – и по утрам, и пополудни, и по вечерам – на несколько недель полностью захватило нашу красавицу. Рыцарь, казалось, совершенно влюбился в нее, клялся ей в верности, напевал ей тут же при ней сочиненные им канцоны, – в общем, являл собой образец идеального кавалера. Одно только сильно смущало ее и озадачивало – ведь она, по правде сказать, нет-нет да и пускалась опять во все тяжкие – три-четыре бешеных танца ночною порой под рыдающие скрипки, и всегда находился какой-нибудь ловкий кавалер под рукой, способный скрасить… гм!.. платьев не напасешься!

 

И утром – когда она опять с комом тошноты в горле смотрела на свое безжизненное отражение в зеркале, ей особенно странно было слышать от своего рыцаря такие, например, постулаты:

 

– Доброе утро, моя красавица! Как ты сегодня восхитительно нежна! Так – как вот этот цветок лилии, которого в жизни не касалась грубая рука, а который только нежили пчелы и бабочки своими тонкими поцелуями! Ах, послушай же, мое первое впечатление и сейчас самое верное:

 

И льнут улыбок мотыли

 

На щек трепещущих цвета, –

 

Они легко открыть смогли:

 

Подобна белой ночи та,

 

Чье сердце ждет еще любви,

 

Чьи лишь из нежности уста!..

 

…и в одно утро – скорее, конечно, из злости на саму себя, а может в порыве этакого нарочитого самоистязания, которое порядочный кавалер должен оценить как безмерную честь, дарованную только ему, чтобы затем разразиться новыми преданными терцинами, – в одно утро она – тем самым нарочито беспечным тоном, каким светские дамы всегда говорят с кредиторами, прося в долг еще и не возвращая ничего из взятого прежде, – в общем, она поведала рыцарю, как на самом деле провела предыдущую ночь. Что не то, чтобы она – как якобы это делает он! да мало ль на полях крестьянок! – всю ночь лежала без сна и пересчитывала свои несчетные мечты о нем, а как бы даже совсем наоборот – сначала была совсем не с ним, а потом обессиленно спала. Объясняла она ему все это очень правильно – что он далеко, а она-то ведь живая принцесса, а не рисованнная! – так что рыцарь хоть и пригорюнился, но даже в конце концов сам признал логичность ее доказательств. Только вот…

 

Только вот, когда на следующий день она поспешила поутру глянуть в свое волшебное стекло… Господи! Того рыцаря в блестящих латах там и в помине не было. А был вместо этого какой-то, по всей видимости, зажиточный купчик, одетый, надо признать, по моде, да и вообще довольно смазливый, как раз отмеряющий метры красного сукна в богатой (своей ли?) лавке.

 

– А, моя дорогая! – фамильярно воскликнул он, окончательно шокировав бедную принцессу. – Должен сказать, что вы сегодня с утра просто п-персик! – и купчик довольно прищелкнул пальцами (что, видимо, должно было означать комплимент?) и довольно (нет, правильнее сказать, самодовольно!) расхохотался, демонстрируя всему миру свои здоровые зубы.

 

– Но…. Но… – залопотала бедная принцесса. – Но это вы? Но где же ваши латы? Что тут, черт возьми, вообще происходит?

 

– Я прошу вас не сквернословить, моя дорогая! – укоризненно молвил купчик (как будто имел на это какое-то право!), – у меня в лавке даже прислужки так не выражаются! А что до вашего любезного рыцаря – то он, простите, уехал… Знаете, я ведь всегда ему говорил – ну то есть, конечно, я это сам себе говорил, ведь он это я, а я это и есть он, если вы меня понимаете… Так вот, я ему всегда говорил: ты не знаешь реальной жизни, милый мой, а одними канцонами ни одну принцессу ты никогда не завоюешь… Надо, брат, говорил я ему, понимать, что принцессам не канцоны нужнее, а то же, что и всем прочим развеселым девицам… Ну вот – он разобиделся и уехал, оставив вас, мой персичек, мне как бы в наследство… Вы, душенька, только подумайте, как все сладилось! Я же много от вас не потребую – буду только на выходные к вам приезжать, да разве что может быть еще на ярмарки. А в остальные дни недели можете по-прежнему встречаться с кем еще – на пробу. Все равно, уверяю вас, по мужской части лучше меня не найдете. Но я не жадный, мне чужого не надо, пусть и другим тоже достается. Да и служаночки мои прелестницы расстроились бы – я же гуманист…

 

В эту минуту нашу чувствительную принцессу одолел такой приступ рвоты, которого она уже не могла удержать – и, надо признать, ей было даже мучительно приятно видеть, как брызги этой рвоты попали на лощеного купчика, который тут же полез в кармашек за заботливо торчащим оттуда (конечно, уголочком вверх – да с фальшивой монограммой!) батистовым платком.

 

Ах!.. Принцесса сунула волшебное стекло в корзинку, набросала сверху попавшего в руку служаночьего тряпья, ибо не могла видеть самодовольную лоснящуюся рожу того купчика, в которого превратился ее далекий возлюбленный, и в полуобмороке, не чуя ног, устремилась с корзинкой к лавке колдуньи. Не дай Господи, нет ее!.. К счастью, колдунья оказалась на месте.

 

– Но что же вы хотели, милочка? – прошамкала та, наливая дрожащей рукою принцессе успокоительного чая из треснутого фарфорового чайника. – Видите ли, стекло отражает ровно то, что вы сами в него вкладываете. Вам еще повезло, милочка! Если бы вы вздумали совокупляться с вашим местным ухажером не в саду, а прямо на виду у своего стеклышка, вы бы с утра там и самого дьявола нагишом могли бы застать! Ну, хотите разобьем его на мелкие кусочки?

 

– Нет! Нет! – отчаянно закричала принцесса и так затопала ножками в хрустальных башмачках – до хруста! – и так застучала по столу ручками, что даже расплескался благовонный успокоительный чай. – Нет! Как же вы не понимаете! Не надо разбивать! Я хочу обратно его! Его! Моего рыцаря в блестящих латах! А этот… этот мерзкий купчик его проглотил!

 

– Ах, милочка, и всего-то? – удивилась старуха. – Ну этот твой каприз исполнить легче легкого. Дай-ка мне еще раз твой пальчик…

 

И опять, как в прошлый раз, капелька крови из мизинчика принцессы упала на волшебное стекло, и стекло, вместе с ненавистной купеческой лавкой, потемнело… И опять старуха велела ждать до утра:

 

– А утром, милочка, твой милый снова будет твой!

 

И так легко было принцессе идти домой, такой невесомой и счастливой чувствовала она себя, что даже не придала она внимания, что старуха вновь не взяла никакой оплаты, отговорившись тем, что сосчитаемся в следующий раз… Какой следующий раз? Принцесса вовсе не намеревалась опять упускать свое счастье!

 

Свой счастье! Да! Наутро – едва размежив веки – она бросилась к волшебному стеклу и – о счастье!

 

– Доброе утро, моя ненаглядная! – произнес рыцарь в блестящих латах своим берущим за душу мелодичным голосом. – Вы сегодня как цветок дикой розы, гордо алеющий на кусте шиповника над землей, в то время как остальные цветы пали жертвою ночного заморозка!

 

Ах! Принцесса была так счастлива, так счастлива! Но чуть позже она начала замечать странное… Например, хотя рыцарь вроде бы не изменился, но и он, и конь его, и природа вокруг, все на самом деле выглядело как-то тусклее, не так ярко, как до ссоры. И главное – рыцарь, хоть по-прежнему был безукоризненно учтив и в разговоре всю осыпал ее комплиментами – может, и не особенно тонкими, но почему-то заставляющими ее, слышавшую сотни их из самых разных уст, дрожать как неопытную девочку… Да, в разговоре он все еще был тот же влюбленный в нее рыцарь, но почему же, почему не сочинял он больше торжествующих двойных сонетов в ее честь, и не предлагал беспечно состязаться в буриме!? Разве могла она радоваться таким вот его унылостям:

 

Пусть лилий белых вялы лепестки,

 

Дыханием холодным сожжены;

 

Пусть розы дикой алые цветки

 

Высокомерным взглядом смущены;

 

Они – твоих желаний слуги, тень.

 

Они – моей весны короткий день.

 

Расстроенная, в третий раз она отправилась за советом к колдунье.

 

– Ах, милочка, извини старую! – запричитала старуха. – Нешто я забыла тебя предупредить? Ну это только оттого, верно, что в первый раз ты вела себя уж слишком заносчиво, и не собиралась выслушивать мои старушечьи поучения…

 

– Что же, что? – нетерпеливо воскликнула принцесса…

 

– Выпей чаю, девочка моя, успокойся, – засуетилась старуха. – Вижу, сердечко-то у тебя золотое, негоже ему ржаветь, так что надо нам с тобой вместе подумать, как быть-то… Видишь ли, я, конечно, смогу при надобности еще раз капнуть капелькой твоей крови на стекло, и еще, и еще… И каждый раз, что бы ты, малютка, не натворила, твой возлюбленный будет возвращаться к тебе…. Но понимаешь ли ты, девочка, что все вещи подвержены порче, и с каждым разом твой возлюбленный рыцарь будет видеться тебе все тусклее, голос его будет звучать все глуше, пока наконец он совсем не истает и не исчезнет навсегда…

 

– Ах, бабушка! – разрыдалась принцесса. – Но я вовсе не буду больше делать каких-то глупостей! Но как мне вернуть его – вернуть его таким, каким он был, мой милый, до этой ужасной и нелепой истории?

 

– Ах, милочка! – вздохнула колдунья. – Это было бы ужасно просто, если бы ты умела колдовать как я, потому что это колдовство может делать только та, чьего суженого отображает волшебное стекло. Но я расскажу тебе одну сказку – она должна помочь тебе научиться этому колдовству, если ты действительно такая смышленая и такая влюбленная девочка, как кажешься… Слушай…

 

– Давным-давно в одном королевстве один рыцарь взял в жены красивую девушку. Но девушка не любила его – она была верна памяти своего первого возлюбленного, погибшего на войне, и остальные мужчины были ей безразличны, так что она пошла под венец только, чтобы не огорчать отца, потому что ей самой было совершенно все равно. А рыцарь этот был человек хотя и храбрый и закаленный в боях, но отнюдь не черствый душой, так что, когда в брачную ночь она лежала перед ним на постели, совершенно бесчувственная, молча закрыв глаза и покорясь судьбине, он не стал грубо овладевать ею, как сделало бы большинство мужчин. Но вместо этого он согрел и заварил для нее успокоительного чаю, дождался пока она уснет, расслабленная и согревшаяся, а сам пошел в библиотеку, где от его дяди колдуна ему в наследство осталась большая стопка чародейных книг. Он искал ответ на вопрос: как внушить девушке любовь? И он действительно нашел один простой рецепт: “Возьми две свечи, и поставь одну у своего изголовья, а другую у изголовья спящей девушки. Затем, силою одного только своего желания, зажги свою свечу и позволь огню, управляя им силою своего желания, перетечь на свечу девушки и зажечь ее тоже. После этого она проснется влюбленной в тебя первою, самой горячей и чистою любовью”. Как ты понимаешь, наш рыцарь сам не был волшебником, и потому никак не мог сделать такого простого для волшебника дела, как зажечь свечу силой своего желания. Поэтому он зажег сперва свою свечу от огнива, а потом, как он сам после рассказывал мне, он долго сидел и глядел на свою горящую свечу, на спящую девушку, лицо которой в неровном свете свечи казалось ему особенно таинственным и прекрасным, и на другую свечу, которая, конечно, никак у него сама не загоралась. И тогда, вконец отчаявшись от жара любви, переполнявшей его, он просто взял и зажег ее свечку от своей. И потом, он рассказывал, он просто тихо поцеловал свою суженую в лоб и сел рядом, любуясь, как две свечи ровно освещают ее прекраснейшее лицо с двух сторон, и уже не помышлял о взаимности. От этих благородных раздумий у него, верно, даже навернулись слезы на глаза, хотя он в этом так никогда впрямую и не признался… Но во всяком случае – тут в какой-то миг девушка проснулась, и они поглядели друг другу в глаза. И между их глазами вдруг протянулась радуга – от него к ней. Подумай, милочка, полутемная комната, только две свечи, но всю комнату вдруг осветила радуга, протянувшаяся от одних влажных глаз к другим. Понимаешь, колдовство сработало, хотя он и не сделал все буквально, хотя он вовсе не был волшебником…

 

– Ах! – только и вздохнула принцесса, прослезившись. – Но, бабушка, его же нет, спящего, рядом со мной, чтобы я могла зажечь две свечки и смотреть на него немо влюбленными глазами. Дай же мне, добрая старушка, какой-нибудь рецепт, более подходящий к моей ситуации!..

 

– Милочка, – прошамкала старуха, – подумай! Нет другого рецепта, чтобы вернуть любящему тебя веру, кроме как любить его и давать ему чувствовать эту любовь в каждом твоем вздохе и каждом слове… Подумай об этом еще раз, милочка! Эта тайна настолько проста, что почти никто не понимает ее. Подумай, что если ты действительно любишь его, как ты говоришь, то любовь уже и так есть в тебе, любовь уже и так переполняет тебя, что бы ты ни делала и ни говорила. Совершенно все равно, что ты будешь делать при нем или говорить ему – твоя любовь, если она есть, она сама проявит себя. Единственное, что тебе не надо делать сейчас – не надо молчать и ждать, что он сам о чем-то догадается.

 

– Ну бабушка! – краснея, воскликнула принцесса. – Есть же, все же, и у меня приличия! Я же не могу сама сказать первая некоторые вещи!

 

– Глупышка! – ласково сказала старуха, потрепав ее чудесные черные волосы и заботливо поправив золотой гребень. – Говори другие!..

 

Вернувшись во дворец, принцесса долго в смущении расхаживала по своей комнате, иногда искоса бросая любопытный взгляд в сторону волшебного стекла. Стекло показывало ее рыцаря, который пробрался через какой-то лес, настороженного и готового к отражению опасностей, – ей не захотелось отвлекать его своими неуместными девическими разговорами. Но она также не чувствовала никакого желания идти на очередной бал, гудящий за стеной, и настолько рассеянно отослала прочь каких-то развязных придворных, имевших наглость войти к ней без спроса, что даже не запомнила их лица. Запомнилось ей только общее ощущение их – казавшихся недавно такими реальными в противовес ее нереальному рыцарю – общее ощущение какой-то их однобокости и неполноты, будто были они просто плоской колодой карт, которые она когда-то от скуки перетасовывала вечерами, пока колдунья не дала ей ключик к калитке в волшебный настоящий мир.

 

– Ах! – воскликнула она немножко не к месту. – Но как же плата? Я же ей так ничего и не заплатила!

 

– Ах, милочка! – послышался ей вдруг прямо под ухом голос старой колдуньи, так что она даже вздрогнула, зажмурилась, а потом оглянулась. Нет, никого в комнате не было, кроме нее самой и одинокого рыцаря, пробирающегося на гарцующем скакуне сквозь лес – к Ней! Но голос старой колдуньи все звучал:

 

– Ах, милочка! За любовь платят не злотыми, а ответной любовью! Вспомни, что я тебе говорила, деточка…

 

Принцесса всплеснула руками, покосилась на волшебное стекло, где рыцарю было еще далеко до привала, и… “Надо написать ему письмо, – решила она, – и послать с голубем. Как раз голубь долетит, когда мой любимый сядет вечером у костра и будет ужинать. И тогда – после моего письма – он будет спать сладко-сладко, как будто я сама прижимаюсь к нему щечка к щечке”. Тут принцесса даже разалелась от волнения… “Ах, глупости! Ах, но что же написать?”.

 

“О мой возлюбленный”, – начала было она, но это показалось ей слишком патетическим. – “Любимый”, – попробовала она, но хотя слово и было верное и правильное, но в момент прилива чувств оно показалось ей чрезмерно суховатым и коротким. Надо же! Она всегда была так искусна в изящных искусствах, возможно, даже слишком переискусна! Потому что теперь, она побаивалась, уже ей трудно будет выразить свои чувства безыскусно – простым человеческим языком, без уклона куда-нибудь в метафизику. Так она мучалась целых три часа, грызя карандаш, – невиданное совершенно дело, так как раньше за три часа она порой успевала сменить на балу тридцать партнеров и написать тридцать любовных отписок! Но как написать просто, не литературно, этого она не знала…

 

К счастью, она вовремя вспомнила прощальные слова колдуньи: “Совершенно все равно, что ты напишешь, только напиши. Напиши хотя бы, о чем ты думаешь буквально в ту минуту, когда пишешь”. Кажется, старушка тут даже хихикнула… “Ну и о чем же я, интересно, думаю сейчас? – задумалась принцесса, все еще грызя карандаш. – Вот, я хочу написать письмо моему любимому и думаю о голубях, как они полетят к нему, преодолевая облака и голубые просветы в небе”. И она начала писать – легко и безыскусно:

 

“Мой милый! Сейчас я грызу карандаш и перебираю все те нежные слова, которые хочу вместить в мое письмо. А в открытом окошке у меня ходят сейчас по подоконнику мои друзья голуби, которым я поручу полететь к тебе с моею весточкой. Знаешь, какие они смешные? Так курлычут и так вычесывают друг друга клювиками. Вот такие платонические глупости! Как ты думаешь, у них такая же любовь, как у нас с тобой?”.

 

 

 

– Евочка! Родная!..

 

– Что, понравилось? Хорошик, но это я для тебя написала… Конечно, видишь, что в конце наивно немножко? Но так захотелось, понимаешь, это нарочно. Получилось, да?

 

– Ах, любимая. Я не тупой! Но как же ты смогла – так быстро? Знаешь, по честному говоря, у меня уже была заготовка, и то вчера полночи возился, перехорашивал. А ты – вот так, за полчаса, одним махом. Как такое возможно?

 

– А вот какая я! Я очень мудрая – как мужчина. Только тяжело с этим жить…

 

– Да… Тебя бы в матриархат, да?

 

– Ха-ха!.. Значит, правда понравилось? Но знаешь – это твоя сказка была замечательная!!! Сказочник ты мой! И так зажгла меня – что я тоже решилась написать. Знаешь, я ведь переводчица – очень-очень хорошо умею подстраиваться под стиль. Но только надо, чтобы сначала музыка зазвучала, – и тогда я знаю ответ! Понимаешь ли?

 

– Малышка моя! Да ты сама безумна, как и я.

 

– Да-да…

 

– Да – и сама как орган. И если я лишь в дудочку дунул – спасибо, что понравилось тебе, – то ты сама звучишь как невероятный органный камертон. Такой поразительно точный отзвук, но такой богатый – богаче оригинала. Как такое возможно? Люблю тебя!

 

– Мэтти! Прошу тебя… Только сказки – помнишь, да? Только это могу…

 

– Нет, это ты подожди! Дай объясню, почему это важно… Слушаешь?

 

– Ах… Да, говори.

 

– Ну вот, ты пишешь музыку (книгу). Почему-то – разные причины могут быть – ты не уверен или в себе, или в своем инструменте (piano). Ты играешь вроде как обычно, но тебе кажется – что-то не то. Кажется – где-то проскальзывает какая-то фальшивая нотка… Тогда ты берешь вилочку камертона – и методично, клавиша за клавишей, отсчитывая октавы, проверяешь свое piano. Камертон никогда не обманет тебя, он сделан так, что – в отличие от нервного piano – он НИКОГДА не расстраивается, его нота ВСЕГДА правильная. Ты не можешь сыграть на нем для зрителей, но его одна нота – она самая правильная и чистая, она – первопричина всех прочих нот. И только камертон разрешит твои сомнения по поводу твоего piano и тебя самого – беспристрастно, окончательно и честно. Тогда ты будешь знать, что где исправить, и будешь готов снова играть безупречно чистую музыку… Понимаешь мой вопрос теперь? Как это возможно? Кто ты? Откуда ты такая гипер-эмпатичная?

 

– Ах… Знаешь ли, что когда была школьницей, то сидела рядом с мальчиком по имени Мэтти? Маттео его звали по-настоящему. Он был влюблен в меня (другие тоже), а я как будто была влюблена в большинство из них. Но моя любовь, когда мне было 10-11, первые большие настоящие… как это? отношения?.. были у меня с мальчиком по имени Родриго. И что случилось… я даже потом заболела туберкулезом, представляешь? проклятие всех поэтов… он бросился с балкона 7-го этажа и умер, конечно.

 

– Почему?

 

– Почему Родриго выбросился? Я не знаю… но иногда меня мучает, да, ужасное подозрение: вдруг это было осознанно… из детской любовной обиды?.. А вот Маттео – он был такой скромный мальчик, хотя и красивый, меня к нему не тянуло, мне даже было иногда неудобно его внимание. Глупо, да? Все глупо…

 

– Глупо? Не знаю. Некоторые скажут, во всем есть смысл… Знаешь, вот это странное совпадение имен, – а я ведь точно в 10-11 был сущим бесполым слизнем. Таких не бывает на самом деле (смешно, но у них тоже бывает любовь!) – но в смысле: не поймешь, что вырастет. И не чувствительным совершенно – вот слова любил, но как загадки только. А ты, наверное, и впрямь удивительная поэтесса? Расскажи…

 

– Ну что! В конце школы, когда мои одноклассники бегали в кафе и на первые взрослые дискотеки, я писала чохом поэмы. Что могло получиться из такого? Конечно – “недозрелая”, “белая” поэзия. Метафоричная и словонапыщенная… Такие длинные и тяжелые. Ужасные. Я просто ненавижу их сейчас…

 

– Но скажи хоть одно. Только, если можешь, если на английском. Я же полукультурный, ты знаешь… Ау!

 

– Я пробую… Мэтти, я просто не могу выбрать! Вот отрывочек тебе переведу:

 

Годы – как усмешка Моны Лизы:

 

каждый – прекрасен,

 

каждый – предсказуем,

 

каждый – пре.

 

Вот вам поэзия,

 

вечно трендящая “за вечное”,

 

вот “самоценность” поэта,

 

коей он, хмурясь, бежит,

 

ибо сердцераздирательна вечная блажь.

 

И все тщится как-то всучить нам свое зерцало,

 

где всего-то –

 

фиговый листок

 

и малость ненужности;

 

вручить – чтобы молча кивнуть головой

 

и, медля, выйти из Сада.

 

– Это ты сейчас перевела?!.. Мне нравится. Как… как клинопись какая с вавилонской таблички. Строго и лаконично – мне нравится! А я все-таки в словесности не ноль без палочки. Почему ругаешь себя?

 

– Мэтти, но это только отрывок! А там – не знаю уже – сотни строк, наверно!.. Ну вот, я напечатала эту книжку тогда и был маленький фурор, говорили – она “премудрая”, бла-бла всякие, руки мне целовали, приглашали в разные “круги”. А я была девочка застенчивая и своевольная, презирала эту суету, ахахаха эти, и никуда не пошла. Да-да – меня приглашали в PEN клуб тогда и знакомили с очень популярными людьми от культуры. Писали про меня, интервью брали… но я сделала так, что все забыто. Знаешь… ты даже мог бы найти книжки других наших поэтов с целыми поэмами, явно мне посвященными. Ха! Но я все обрезала враз, дурочка. Люди карьеры сделали, а я все сижу. И вторую книгу никак не могу дописать.

 

– А что за вторая книжка? Про что?

 

– Только не смейся, хорошик. Автобиография. А вот – название уже придумала: Salty Apple. Загадочное, да?

 

– Тебе подходит… Хотя не знаю.

 

– Ах, но откуда тебе знать. Ты знаешь 10% меня.

 

– Самых главных!

 

– Смешик! Знаешь, как много у меня материала. Знаешь, я все храню, всю переписку – как сумасшедшие хранят срезанные волосы, так и я. Но… я ленивая.

 

– Еще и ленивая! Не хватит ли себя критиковать?

 

– Да-да. Видишь – два года назад я так легко выиграла тот конкурс Британского Совета, по переводу, и они посылали меня к вам в Кембридж на недельный семинар, который вел автор поэмы.

 

– Агрх!

 

– Ну, не ревнуй, он на тебя не похож!.. Но он так загорелся энтузиазмом от моих работ, мы долго переписывались… но потом я все оборвала. А он – он умолял меня, уговаривал, что они могут опубликовать меня здесь, как молодую южно-американскую поэтессу – уфф! И даже, как он живописал, сочинил некую поэму на тему одной строчки в моем письме и выступал с ней по всему миру. И, конечно, предуведомляя слушателей обо всей этой истории – уфф!

 

– Но, Ева! Если это правда – почему ты так, прости, сгубила себя?.. Прости! Ты гениальная, я подтвержу тоже. Но почему!

 

– Потому что… ну, была с другим, кому не надо было стихи – и я не хотела тоже…

 

– Вот раз! И почему ты теперь не с этим “другим”?

 

– Ах! Потому что вы, мужчины… Потому что после того как поделилась с ним кое-чем – он был сломан, да. Ах… Ну вот, мужчины менялись – о, в очереди были! – но заради возможности узнать смысл любви… как сказать? чтобы “познать” их… вместо сочинительства и карьеры я потратила весь свой талант на копание в мужских душах и онесчастливанье их. И наконец – сама истощена и пуста…

 

– Эх. Не плачь. Лучше бери пример с моей мамы. Она очень практичная – и очень хорошая, конечно, – женщина. Я видел ее плачущей только раз – когда ушел отец. Ну, умер. А она не любит слезы – она любит улыбки. Это практичнее. Вот откуда все мои смайлики в любую погоду.

 

– Ах, хорошик. Ну все равно, я просто не могу притереться к высокосветским этим “тусовкам”, чувствовать себя легко среди их интрижек и больших людских кругокоплений, быть их “поэтессой”. Если я вообще поэтесса – я одиночка. Я предпочла так – как в стихе.

 

– А скажи, Ева, родная…

 

– Нет, подожди, хорошик. Не все еще!… Это правда, знаешь – я всегда была болезненно стыдлива и ненавидела все степени публичности. Я была слишком чутка, ранима, впечатлительна… И знаешь почему? Как поэту мне это чуждо, как женщина я этого хочу! Смешно ли тебе? Видишь – я слишком мудра. Девушкам так жить нельзя – и тогда я охотно оделась в костюм сексуальности. Я низложила себя, понимаешь? И так и живу, чтобы только чувствовать, и не думать. Понимаешь? Но я думала – это будет море, а получилось – всегда какие-то грязные бухточки, лужи… Ах, ты спрашивал, почему я с Яном?

 

– Да. С этим… студнем. Извини, но не могу не яриться, зная, кто ты на самом деле.

 

– Но что опять за смешные слова? Разве не понял еще – почему?.. Ах, глупчик, это было просто через агентство! Ах, представь, это был последний день здесь – когда приезжала в Британский Совет. И я зашла совершенно наудачу, как в казино, знаешь, последняя игра. И вот. Такой вот шанс – через месяц нашелся Ян. И невероятно, и банально одновременно.

 

– Но почему так рада? Мог бы выпасть и получше. Хоть тот же поэт…

 

– Ах!

 

– Извини…

 

– Нет, не надо, ты просто не знаешь, от чего я убежала. Мне не нужны поэты!!! Я захотела наконец обычной жизни. Глупо, правда – вот опять ее нет… И еще – может, это была моя дорожка к тебе, глупчик. Может быть???

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Может быть?

 

Может быть, давно пора было прерваться, насильственно бросить ее, оторваться от этого опиумного кубка духовности (вот слово! почему кажется, что раньше употреблял его совершенно без смысла, совершенно… как это?.. всуе!) – но… Силы воли на такое святотатство не хватало – просто отзвонился куратору на факультет, дескать, прихватил инфлюенцу. Ложь во спасение души?

 

Правда! Помните, как в детстве гонялись за мыльными пузырьками или, гонясь за пузырями на бурливой речке, неслись по извилистой тропке вдоль берега, ловко перескакивая самые злобные коряги, выпучившиеся на пути? Забыли? А если сейчас, спустя 30 лет, снова окунуть вас в ту реку-купель (ту, куда, как нас учили, нельзя войти дважды), в тот радужный пузырчатый поток, уносящий счастливцев к дальним островам (Огигия? Цитера?), – тот воистину будет бездуховен, воистину будет не человек, кто смог бы так сразу отказаться. Одиссей – и тот семь лет мечтал, прежде чем нахмуриться и сбежать (смайлик).

 

Так что Мэтт машинально, уже не чувствуя ничего занемевшей задницей, поежился на стуле, словно набираясь смелости для прыжка, – и бросился обратно в течение. Течение, уносящее дале и дале в безбрежный океан. Где можно следить за путем каждой голубой/синей/фиолетовой капли – одинаково прекрасной, одинаково вечно. Плыть так плыть!

 

……………………………………………………………………………………………………

 

– Евочка! Евочка-Евочка-Евочка моя! Разве обязательно заставлять мужчину так плакать?.. Подожди, сейчас расскажу что-то. Знаешь, когда последний раз был так сильно счастлив? Давно, в детстве… нет, не совсем в детстве. Уже мне лет 14 стукнуло… как-то спустились с отцом в гараж – что-то он там хотел чинить, он любил сам. А я вдруг увидал там сзади, за щитом, который мы зачем-то вытащили – ничего про это не помню, не отпечаталось – за этим дурацким фанерным щитом вдруг увидел свой старый велосипед. Велик! На котором в 10 лет гонял. Пока отец со своим возился, я успел его вытащить, сам прокол отыскал (папа мне помог с вулканизацией), накачал и… помчался. Было очень-очень неудобно – коленки уже об руль задевали, – но я гонялся там по лужам – голубым, как кусочки неба! – до сумерек, до умопомрачения, и был настолько счастлив, как вот только сейчас!

 

– Мэтти… любимчик! Ах, как может быть, что мы такие одинаковые? Знаешь, у меня тоже был старый тетин велосипед. Такой смешной, еще с реверсом, – у многих подружек уже новые были, они мне давали, но я так и не научилась ручником тормозить. Только пяточкой!!! Ха-ха-ха!.. Ах, обожаю тебя, даже если ты, как я, половину выдумываешь!

 

– Ева, я сейчас обижусь! Ничего я не выдумываю, я честнейший человек в мире. А ты разве все это выдумываешь?

 

– Нет, нет, любимчик, перестань. Все правда. Все… Нет, подожди, давай это… тест на совместимость. Хочешь?

 

– Ааа? Евочка, что это? Какой тест?

 

– Глупчик! Испугался??? Не бойся… Словесный.

 

– Уф. Загадка Сфинкса?

 

– Не-ет… Скажи, мальчик ты мой, ты когда-то был в кино? Не видео, а такое… настоящее?

 

– Ха! Сейчас я тебя удивлю. Настоящее? Очень даже настоящее – да! Знаешь, откуда знаю и про ту “L’Amour en fuite” и прочее?

 

– Ну, говори!

 

– Я тебе все про отца повествовал, как он меня приучивал руками что-то делать, а это уже мама. Мама безумно чувствовала кино и часто меня с собой таскала на всякие иноземные культурологические показы, – знаешь, как бывает, когда фильм не дублирован, и крутят в специальном маленьком зале только для всяких киноманов? Там была такая специальная отгородка – прямо рядом со зрителями, – и там сидел суфлер (мужчина или женщина, с самой разной манерой говорить; иногда вовсе простуженные) и делали синхроперевод. Иногда они так смешно отставали от сцен, уткнувшись с фонариком в свои шпаргалки, что им свистели и топали ногами. Но вообще-то обычно уже через пять минут их голос – мужской или женский, простуженный или нет, – совершенно пропадал, и волшебным образом в ушах звучали собственные голоса героев. Вот такое оно мне и запомнилось от мамы – настоящее кино… А еще она потом мне все объясняла: какая деталь в фильме зачем. Как та знаменитая фитцджеральдовская монета “для кинематографичности” – понимаешь? Вот он думает о чем-то – и монетка звенит; вот монетка отзвенела – и он решился. Для меня это такое чудо было, что фильмы можно читать, как книги! Что есть сюжет, и есть смысл…

 

– Да!!! Мэтти, люблю тебя, очень за эти слова люблю! Ах, не знаешь ты как это важно для меня… Слушай! Это был июль, очень холодная зима, там, у нас… я не говорила тебе, я училась в университете Сан-Паулу. Ах, ты не знаешь, как все старики вокруг боялись, прямо впадая в детство, что повторится как в 1918-ом, когда померзли все их кофейные плантации. Бр-р! – я даже помню, как сама разглядывала в библиотеке картинки снежинок – “готовилась к беде”. Я девочка бедная была, высоко в горах никогда сама не была и снега не нюхала, – и снова дрожу как тогда. Это странно – здесь я уже привыкла, а там это мнилось концом света… Но вот. А я все такая же была, как вы говорите – бука? – и не очень с остальными гуляла. Но я обожала кино – обожала! – именно за то, что можно было тихо сидеть в темном уголке, смотреть на людей на экране и читать их судьбы. И вот так это было: ужасный холод, поздно и темно, все сидят по комнатам или по барам (и там за разноцветными стеклами – очень им весело), а я сначала ждала, вся иззябнув, автобуса (потом ноги пыталась ближе к печке подпихнуть, да только сапожки процарапала), и так бегу от остановки по плохо освещенной голой улице, уже ноженек не чуя, – бегу в кино! И вдруг, как чудо божье, за углом мой Bombril – ах, слушай, как смешно! Знаешь, что есть Bombril? Ха-ха! Это губки для чистки! Но у них реклама такая, что один актер во всяких людей персонифицируется! – и потому кинозал назвали. И весь сияет, и море людей, все прохаживаются, кутаются в какую-то ерунду, мнутся от холода уже, но спрашивают лишний билетик. Да! Это у нас был кинофестиваль!!! И там показывали что-то европейское… ой! забыла!.. но что-то – ах, я так много их смотрела тогда!!! – что-то очень европейское, тоже с переводом… Неважно, просто это было КИНО – понимаешь??? Вот так, глупчик. Вот тогда и захотела в Европу…

 

– И вот ты здесь. Ева! Я сам не верю – с трудом верю. Но… люблю тебя. Как ты любишь спрашивать: может такое быть?

 

– Ах-х. Ты скажи!

 

– А разве не сказал?.. Но поведай, ты никогда не говорила раньше, как ты из своей Кайенны попала в Сан-Паулу? Удивительно – названия, как из школьного учебника географии, из случайных очерков о каких-то странах, где никогда не был и, наверно, не будешь, только в наивных пустых мечтах, и вдруг… вдруг ты являешься. Сбываешься…

 

– Ах, глупчик! Ну… подсказали, что в CRUSP почти бесплатно можно жить. А я наивная была – пошла на факультет философии, писем, и наук человеческих! Да, такое фуфыристое название! Смотри же – пошлю тебе фотку. Смотри, какая была вся строгая, ученая… Ну, принимай же!..

 

– Самородочек ты мой. Что там – в вашей Америке? Опалы? Изумруды? Серенькие алмазики-фуфырики кругом, как ты? Хочу туда!

 

– Ха-ха-ха-ха-ха!

 

– И ты тогда была одна? И почему ты не моя студентка!

 

– …

 

– Что, хорошая?

 

– Мэтти… милый. Я никогда не одна. И я не хорошая – ты знаешь. Алмазик, да сто раз перекраденый. Так вот и хожу – от одного из вас к другому. Даже ты не скажешь, что это хорошо.

 

– Ева! Не хочу ссоры с тобой сейчас… Ну, давай ты спроси.

 

– А что?

 

– Что-нибудь… Разве совсем неинтересен?

 

– Глупчик, ты весь как на ладошке. Но ладно, не сердись. Вот: почему литература, почему именно русская?

 

– Ты это нарочно?

 

– Но что? Мэтти, хорошик!

 

– Прекрати! Ты уже спрашивала это, давно, а я уже отвечал! Распинался, дурачина, соловьем разливался… Черт – всегда все забываешь. Забыла это – значит, меня скоро забудешь.

 

– Я хотела бы!

 

– …

 

– Не сердись, славный мой, рыцарь мой. Раз спрашиваю снова – значит, снова люблю. Пойми же, я эти факты всякие не помню, а помню тебя. Понимаешь? Все забываю ночью и утром снова влюбляюсь. Вот так…

 

– В кого ни попадя?

 

– Ах, глуппп! Не в любого, а в кого мое волшебное зеркальце покажет! И в того, чья дудочка поутру вместе с моей звучит. А ты ли это – знаю ли сама?.. Ну, ответишь теперь?

 

– Ответил давно… Но ладно, хоть дудочку помнишь. Да, я вымучил, иначе не скажу, вполне классическое образование. Хотя не был “оплодотворен”, так сказать, ничем кроме бредней о кино, но способности как-то проявились к словам, сами как-то складывались, и легче было получить (надеялся!) стипендию. Но раз вечером прочел запоем “Темные Аллеи” Бунина (тогда еще в переводе) – послушай, как это современно, если брать людей, а не обстоятельства! Почти вне времени и пространства – то есть, конечно, во времени и пространстве, но так, что ясно – он мог бы написать про другое время и пространство, и это была бы все та же абсолютная правда. Так что на все остальное наплевал почти, лишь бы зачли. Никакой стипендии, ясно, за такое шаляй-валяй не получил, зато русский как-то смог уже читать. Знала бы, какие там безумные буквы! 42 штуки – можешь представить? А имена-то: еры, яти, юсы… Вот так и обезумел, вот так и началось потихоньку… Ах! Зазноба моя, а ты прочла?

 

– Что, малыш?.. Ах… “Чистый понедельник” – то, что насоветовал мне? Да!!! Ах, зачем дал! Мэтти, – да, я совсем как она, тоже все грешу и тоже хочу к Богу. А есть ли он – не знаю…

 

– Уфф. Евочка, но что за очередная мерсильеза?.. Ау!..

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Конечно, ни на какой обед в этот раз не пошла. Отовралась – отравление. Ах-ах-ах! – квошки. Ужто вчерашний Shepherd’s Pie? – заполошились, держась за животики. Ничего, переживу, переживу. И опять – затравленно глядя в мерцающий экран – до рези в голове вспоминать, вспоминать, вспоминать.

 

А надо ли вспоминать? Как мучительно и стыдно. Стыдно не за себя – о которой он всю подноготную уже знает, но за что-то еще любит, за какие-то отголоски-отголосочки. Глупчик! Стыдно за эти отголоски – что остались только они от Той, которой когда-то была она. Аххх…

 

Вышла, держась за горло, в туалет – оплеснулась, посмотрелась в свое магическое зерцало. Но в сотый раз увидела только себя – зрелую, тридцатилетнюю. Как с этим жить, если помнишь себя молодой? Надо ли жить? Ах, мужчины – пусть косятся, прицениваются, это хорошо. Но когда-то – так давно, что все клеточки в теле уже успели перемениться, и помнишь не чувствами, а только как запавший в голову факт, – когда-то была Любовь, почти негасимая, когда ты вся – будто в огневом окоеме, в световом столбе, и стоишь нагая у всех на виду и трепещешь от счастья, что ВСЕ знают. И когда стало так, что секс с мужчиной, даже красивым и сильным, – лишь особая изощренная форма манструбации? И нужен ли ей Мэтти? Или, на самом деле…

 

О, все это было тогда, в том холодном году, на той “перевернутой” стороне земли – среди антиподов. Ее антиподов. Вот где она родилась! Вот почему так хотела уехать и вот почему случилось то, что суждено. И тот ее профессор, покоритель наивной студенточки с поэтической душой, тот ее “обучатель”, ото всей беззаветной любви к которому осталась заветная любовь к Рильке, – он-то и был самый главный Антипод. Но разве – ха-ха-ха! – разве не надо хоть сейчас бросить ему заслуженное “Obrigadão”? Ибо только он и вскрыл ей истинную суть вещей – мерзкую суть! – и только так она узнала, что живет в аду. И тогда она возжелала сбежать любой ценой – и сбежала наконец “в Европы”, отважно переселившись в тело некой тридцатилетней женщины, – сюда, где не рай еще, но, может быть, хоть чистилище? Или хотя бы Лимб? И эта женщина, чужачка ее душе, но упорно отражающаяся в зеркале, может быть, что-то ей подскажет? Вряд ли.

 

Ева промыла глаза, заново наложила макияж. Осмотрела себя почти бесстрастно – все равно Мэтти не увидит! Хорошо глазам, хорошо лицу – как легко их подправить. Что-то искусно скрыть, что-то оттенить – и на тебе, готовая красавица! Но Мэтти, глупчику, нужна душа, а душа у нее – осталась ли?

 

……………………………………………………………………………………………………

 

– Мэтти! Я прошла через РАЗНОЕ. Даже был тайный брак, о котором никто не знал, и папа с мамой тоже. Это было формально – ради места в общежитии. Но это так, ерунда… Еще была – да-да, я была – сто раз была с мужчиной, который не чувствовал счастья в семье, но чувствовал комфорт. И боялся нарушить привычку… Так вот вы уничтожаете других себя ради!.. И еще, еще… Ну что? Была с мужчинами, с мужчинами… Ты будешь ненавидеть меня. И с мальчиком на 6 лет моложе и с 60-летним старцем. Боже! Не мучай меня! Вот тебе Я – ты видишь мой ОПЫТ, вот почему не считаю мужчин за мужчин. А я хотела только ОДНОГО в моей жизни, одного ЧЕЛОВЕКА – но жизнь так надругалась надо мной, проиронизировала, пропустив через меня… не знаю… миллионы! Миллионы “отношений”, мириады обожателей, и тьмы ужасных минут одиночества…

 

– Евочка!

 

– Нет, слушай меня. Я не хочу кого-то, кто через четыре “стандартных” года устанет от моих капризов и встретит другую, свеженькую для его чувств. Знаешь, я вспоминаю как жили всегда родители – они так часто ссорились, но всегда любили! Всегда обнимали друг друга, и меня, целовались, и мы были как три равных человека… И когда я заболела – они мучались вместе со мной! Понимаешь! И… долго еще мучались, понимаешь? Вместе!!! А я осталась – зачем-то живу…

 

– И слушай! Но что ты хочешь своими сказками? Сделать меня своей подружкой? Всё платонически? Пока я люблюсь с кем-то еще?.. Думешь, я для твоей радости предназначена?!

 

– Остановись…

 

– Молчи. Не знаю, что скажешь, но знаю, ЧТО хотел бы. Молчи!.. Ах, как хотела бы встретиться тебе годы назад, хоть бы пять. Но никогда время не годится нам!!! А теперь? Знаешь ли сам, что это – “любовник”?

 

– Да, читал об этом в книжках. И что?

 

– Это человек, который не осмелился стать “любимым”. Понимаешь? Да… и в этом смысле… у меня всегда есть “милый”. Понимаешь? Теперь тебе противно?

 

– Нет.

 

– Да! Потому что мне самой противно, Мэтти! И каждый из них – каждый! – не осмелился стать тем, кто мне нужен, тем, кто ему самому в себе нужен, но каждый испугался. Тот, кого я любила, кто думал что любит меня, кто говорил так… И к чему мы пришли? Я тебе расскажу – каждый входит в меня как в Лолиту, пачкает меня, и потом все, что я хочу от него, от них: прийти ко мне в ночь, удовлетворить мою физическую суть, и отъ..аться от меня к чертовой маме! Понял теперь наконец?!

 

– Ах! Конечно. Ты ведь все так, к едрене-фене, доходчиво изъяснила! Козлу все понятно.

 

– Ах, Мэтти! Не понимаешь! Не сердись на меня! Я всегда – ВСЕГДА! – делала каждый новый шаг как НАВСЕГДА. Я никогда не могла начать “отношений” с мыслью, что это “так”, на время, я всегда хотела идеал и абсолют. Но судьба замучила меня – такая ирония! Такой путь, чтобы только познать цинизм. Как было бы легче, если бы сразу была циничкой!.. Послушай, мой славный, как ты можешь спасти меня? Мне нужно чудо! Письма, сказки? Думаешь, ты первый? Послушай…

 

– Ева! Не хочу больше слушать эту ересь.

 

– Ах! Вот видишь? И пяти минут не прожил со мной! Ну, уходи тогда.

 

– Стой.

 

– Ну?

 

– Хорошо… Но, Ева, родная, ты же знаешь мужчин. Скажи что-то конкретное, чтобы доказал тебе, что это не я. Да, я знаю мужчин тоже, и я не такой. Внутри – не такой. А ты уже там – внутри. И не изъять… Ты – как зараза счастья!

 

– Ах, пустовато говоришь! Ну, проверим… Я ведь верила однажды очень сильно. И помню с той поры… надо ли вспоминать? Когда я почти умерла, когда мама еле успела приехать, чтобы насильно кормить меня в постели с ложки, ведь я сама не могла вставать, ходить, есть, дышать. Да, я умерла тогда! И все из-за того, что я сражалась за любовь, унижалась, верила, соглашалась… Ах, ты наверно мог прочесть у русских много таких историй!

 

– И ты правда думаешь, что больше не можешь любить?

 

– Я не знаю, хорошик. Но через что больше всего боюсь снова прожить – боюсь снова умереть в конце, – да, это среди смертных зовется “любовь”. Вот так…

 

– А что случилось с тем человеком, ради которого все это было?

 

– А разве это был только один человек?.. Нет, годы, годы…

 

– Ты сказала “однажды”.

 

– Ну, давай про одного только – ничего, он ушел с другой. А я – сделала ужасный тайный аборт. Глупо, да? Все глупо… Это было там, в Сан-Паулу. Вот, смотри, что писал мне… “Моя обожаемая Дж.! Мне было этой ночью вещее видение: какой-то небольшой домик (конечно, наш – так все уютно расставлено и прибрано), и спальная комната вся залита утренним розоватым светом, трепещущим немножко на тонких гардинах, соволнительно распищавшимся за окошками дроздам. И я видел тебя: ты, счастливая, сидела еще в постели, опершись о подушки, медленно гладя свой полный, плодоносный живот. Как бы хотел я в этот миг прильнуть к твоему лону и выразить ему всю мою юношескую любовь и зрелую ненасытность…”.

 

– Это что, один из твоих поэтов? Кто посвящал тебе поэмки? Что-то звучит совсем ненатурально, как будто только от головы – как-то, я бы сказал, залитературно.

 

– А, ревнуешь? Нет – это был целый профессор, но, смешно, он совсем не был литератор, а физик и медик (ультразвук). Так что, зачем ты обижаешься? Это красиво, идеально, и в словах нет никакого мучения, а еще любовь и счастье и все… Но я от него знаю, что вы ученые всегда такие романтичные, обожаете на досуге стихи и даже сами хорошо пишете. Даже очень хорошо выражаетесь!

 

– Евочка, теперь ты язвишь! Но скажи: у него были дети? Ты говорила – он вроде бы разводился…

 

– Да, двое.

 

– И он так писал? Но тогда… Малышка, но тогда он эгоист, хуже некуда, совершенно без чувств. Все это – выдумка, взятая из гламурных журналов. Чертова выдумка! Это же мука – все девять месяцев мука. Тошнота, боли, анализы, угрозы, уколы магния. Знаешь – и потом, я ведь был на родах, я знаю. Это как минимум страшно, так все тонко внутри и такая грубая реальность. Как ребенка буквально тащат… Твой прохвессор – урод. Я бы никогда так не написал.

 

– Ты бы… А ты, Мэтти?

 

– Что?

 

– Мог бы иметь еще детей? Нет, не физически, психологически. Реалистически, если хочешь…

 

– От кого? Вот вопрос…

 

– От кого??? Как это?

 

– Ах, для этого нужна любимая… Ты…

 

– Ахх… А дети? Они не могут быть любимые и нелюбимые. Как с этим жить?

 

– Дети всегда любимые. Это самый простой вопрос на земле!

 

– Но послушай, Мэтти! Не подумал ли ты как это… мерзко… да, правда, что краса гаснет, но любовь должна оставаться. Мы не животные… Ужасно! Вот ты говоришь: обожаю сына. Но потом с кем-то – еще сыночек, да? И как ты будешь делить свое время – сделаешь расписание? Скажи мне… Они все будут несчастны, как и ты. И дети, и она, и я – видишь?

 

– Ева, я сейчас рассержусь. Это ты учишь меня, что надо беречь отношения, что нельзя менять партнеров как животные? Знаешь – будешь смеяться сквозь слезы, ей-богу! – у меня была только Дженни за мои-то годы. Не то, чтобы совсем не увлекался, но в библейском смысле – только она! Но мне больше и не надо было, понимаешь! Потому что и не хотел вширь, а хотел только вглубь, понимаешь?! Потому что я берег все, что мог – пока было, что беречь… А теперь – не знаю, как это происходит, кем вершится, и ты не знаешь, никто! – это чудо беспечной любви, которое царило, я помню его, прекрасно помню! – ушло враз… Куда? Плачу, как и ты, вопрошаю, как и ты… И теперь мое чудо – ты. Тревожное чудо. Страшное… Ну, казни меня. Расскажи про меня еще что-нибудь этакое… мерзкое… Или найди другого такого идиота!

 

– Мэтти, я искала, искала тебя! Но в этой службе – я ранила только себя. А теперь? Не чувствуешь ли, что просто хочу спасти тебя от себя?

 

– Не спасай. Поздно, родинка ты моя…

 

– Ах! Но что, малыш, зачем ты мне?.. Ах, я предчувствовала всегда – я, которая всегда так жаждала трансформации, кликала любую революцию, – что грядет минута, когда буду так убита и мертва внутри, что предпочту всему покой рутины. Что буду так индифферентна к собственному спасению, недееспособна быть спасенной. Я пережила все стадии любви, прошла все ее сезоны – и… и даже думам о ней я предпочла бы морок летаргии. Зачем ты мне сдался???

 

– Все, что ты сказала…

 

– Ах, это только 3% моих историй!

 

– Да, я понял, что жизнь твоя богатая была. И как у тебя, однако, все наперечет!.. Ева! Все, что ты сказала – ты повторила сама себя. Ты как заезженная пластинка, которая сама себя царапает все больше. Извини, моя хорошая, что так говорю о моем счастье!.. Но тебя – надо запустить сначала.

 

– Зачем? Чтобы опять иронизировать меня?

 

– Нет. Подожди. Я не очень понял насчет твоего 50-летнего героя. Или какого там? Неважно… Но ты писала – это я понимаю, – что “хотела жить и заботиться об этом человеке до смерти, и умереть с ним”. Аминь! Но это было тогда, да, пока были все эти идеалы и абсолюты? Так? А теперь ты пуста – прости! но сама так говоришь! – пуста и не можешь любить. Тогда – какого же черта ты сейчас с ним путаешься? Видимо, чтобы мне совсем противно стало?.. Извини. Не отвечай, не горячись…

 

– Потому что… я слишком чувственна. Животна, если хочешь. Мне нужно ЭТО чувство – ты понимаешь? Достаточно? Тебе противно, да?

 

– Глупая ты… Видишь – ты еще живая! И если дело только в ЭТОМ – мне это НЕ противно, понимаешь?… И зачем ты плакала в парке? Никогда не плачь из-за меня – только улыбайся. Ладно?

 

– Хорошик…

 

– Ну вот, помирились наконец…

 

– Ах неееттт…

 

– А почему “неееттт”? Не люблю это твое слово.

 

– Потому что после неееееееттт, ДА более сладкое.

 

– Это все ваши девчоночьи штучки… Принцессочьи.

 

– Мэтти, я вообще не принцесса. И правда та, что я очень бедная девочка в самом простом смысле слова.

 

– Прости, но ты все-таки принцесса. Что я могу тут поделать? Но – инкогнито.

 

– Ха! Маленький…

 

– Да-да. А принцессы, между тем, хоть как-то воодушевлять должны рыцарей… прежде чем на драконов их посылать. Ну, традиция такая.

 

– Да… А я тебя только раздражаю. Знаешь, я вообще потеряла свою удивительную способность вдохновлять. А она была правда удивительной. Ах, если бы знал…

 

– Вот раз. Как потеряла? А сказки-то я кому пишу?

 

– Ах, если б встретил меня прежде, роман бы написал.

 

 

 

И вот что у них сочинилось на сей раз (Мэтт так вообще канул в Интернет на полночи, выкропатывая всяко-разности про любимую органную сонату – с одного из тех “случайных” юношеских дисков):

 

……………………………………………………………………………………………………

 

В одном глухом эпирском селении стояла у живого ручья старинная церковь. Сама эта церковь не отличалась какими-то особыми архитектурными изысками, церква как церква. Местных она вполне устраивала. Но далеко за пределами селения – и даже до Афона докатилась такая молва – славилась она своим невероятным органом. Мастером его был какой-то местный Дедал, – конечно, человек из породы гениальных самоучек, всю жизнь посвящающих непрерывному совершенствованию одного единственного детища. Ибо…

 

Во-первых, то был самый настоящий гидравл, ибо воздушное давление регулировалось водяным столбом, нагнетаемым в колокол, однако, не мехами, а хитроумным приспособлением, соединенным с водяной мельницей за стеной. Потому-то сила сего органа больно уж зависела от силы горного ручья и летом, в засуху, он молчал совершенно как человек с пересохшим горлом. Во-вторых, шпильтыш был устроен совершенно удивительно: педаль, слава богу, все же была одна, а вот мануалов целых семь, причем на четырех боковых можно было играть и отвне. В-третьих, некоторые регистры чудо-инструмента не были ни основными, ни алкивотами или даже микстурами, а были вообще черт-ти чем, какой-то сочетательной какафонией: и лабиальные, и язычковые, и медные, и деревянные трубы – всё, так сказать, в одном корыте! Ну как на таком играть? И в-четвертых, даже на тех мануалах, что автор-гений оставил более-менее понятными для потомков (заезжие музыковеды именовали их меж собой “хаупверком”, “оберверком” и “рюкпозитивом”), он держался чистых пифагорейских квинт, причем со всеми точными полутонами, аж глаза по клавишам разбегались! А (в-пятых), чтобы квинтовый круг сходился, мастер оставил в наследство настройщикам маловнятный трактат по “расширению” октав…

 

Словом, дивясь такому чуду, поговаривали даже, что орган сей был создан еще в языческие времена одним из богов. Да, чуть ли не самим Зевесом – не иначе, в благодарность спасшему его от повержения Бриарею, имевшему, как известно, все сто рук и пятьдесят голов – вот кому и сподручно взыграть на сем инструменте! Недаром от села было совсем недалече до древней Додоны, где, как известно всем, юный Зевс столь любил в жару почивать в ветвях священного дуба. Правда то или нет, неведомо никому, а вот то правда, что вследствие этакой удивительности инструмента, местному приходу приходилось содержать в штате ажно трех музыкантов: каждый освоил кой-как по одной из клавиатур, да главный из них еще научился-таки топтать педаль. Ну и – орган звучал или низко (во время траурных церемоний) или высоко (во время свадеб), или серединка на половинку. Освоили, словом, только принципалы, флейты и гамбы, а мистическое órgano pleno оставалась неизвестно не то, что слушателям, а и самим этим горемыкам.

 

Но как-то раз, вакействуя в Эпире после необычайно успешного турне по всем Италиям, путешествовал через ту деревню известный органист. Услыхав от хозяина постоялого двора, подлиного доброхота, что в местной церковке жив еще какой-то удивительный старинный орган, музыкант, вдруг совершенно по-детски залюбопытничав, тотчас туда направился.

 

Час был поздний, и церковь была закрыта. Но забугорная знаменитость не погнушалась прогулять свои дорогие сапоги по деревенской пыли и добраться до сторожки привратника. Сонный сторож, получив в руку блесткий цехин (и не забыв, божась, надкусить его для верности), тут же выдал гостю ключи и, все ж что-то недовольно бурча о заморских кутилах, обратно завалился спать. Так что музыкант тихо вошел в церковь, пробрался в темноте, спотыкаясь и даже (прости его, Господи!) сердито, хоть и не грубо, ответно поминая привратника, пробрался, говорю я, ближе к алтарю и, еле нащупав, разжег там свечи от собственного огнива, которое с детства привык таскать за пазухой в качестве талисмана. Потом он подошел к чудо-органу и долго смотрел на него в немом изумлении… даже разул сапоги, которые счел слишком грязными и тяжелыми для правильной игры на педали, присел за шпильтыш и начал знакомство. Конечно, без подготовки он не мог сыграть ничего путного, так что скорее просто, аки пытливый младенец, перебирал клавиши, тыкая во все подряд, но даже от одиночных звуков, издаваемых органом, он получал такое глубочайшее эстетическое удовлетворение, что закрыл в конце концов глаза… Так, с закрытими глазами, ему оказалось даже легче подружиться с инструментом, и у него даже стали получаться недолгие переборы, красивые акценты и всякие прочие музыкальные штучки, с которых обычно начинается обучение игре. Так он сидел, с зажмуренными глазами, блаженно улыбаясь и мыслями вернувшись в тревожную юность, когда перед учебным органом чувствовал себя таким же неуклюжим школяром, как теперь перед этим тайным чудом музыкального мира…

 

И наутро он вдруг поразил своего слугу и путешествовавшего вместе с ними антерпренера решением, что никуда он дальше не поедет, что все запланированные вперед концерты в Праге и Вене надо отменить даже хоть с неустойкой, и что он останется здесь – совершенствоваться в игре на удивительном инструменте. Как ни уговаривали его близкие, напоминая о его славе и успехе в широком свете и противопоставляя косному деревенскому кружку, напоминая об удобстве его просторного собственного дома и противопоставляя ужасным клопищам местного постоялого двора, он ответствовал им одно:

 

– Ах, вы не музыканты, а ведь даже и не все музыканты поняли бы, почему я жертвую всем привычным и знакомым ради неизведанной музыки, таящейся в этом инструменте, на котором мне еще годы предстоит заново учиться играть! Молодежи, испорченной Бахом, уже и не понять, почему Do-# это не Re-Ь, и какое наслаждение для профессионала не бегать при том от “волчьей” квинты! А уж с тональностью я-то подружусь!

 

Было это просто красивой позой перед самим собой или нет – даже и неважно. Потому что он легко договорился с приходским начальством, которое было только радо платить те же деньги – пригорошня драхм! – одному известному музыканту вместо трех посредственных. Хотя, признаться, многие в епархии были поначалу недовольны, потому как, несмотря на явную музыкальную одаренность, играл он поначалу ой как неважно, и именно потому, что обязательно хотел овладеть всеми регистрами органа, а не только привычными его предшественникам. Ибо – может, и не “волчьих” квинт, но звуков ужасных в любом органе предостаточно! Хотя, к чести музыканта, тренировался он практически неустанно (особенно полюбив осваивать новые регистры по ночам), так что прихожане, обитавшие неподалеку от церкви, даже потихоньку жаловались местному священнику. Но просвещенный священник – бывавший даже и в Риме и слыхавший там выступления нашего музыканта и ране – всегда ответствовал им:

 

– Дети мои, вы же имеете терпение, когда отпрыск ваш день-деньской трубит в деревянную дудку? И сын ваш вырастает и на празднествах услаждает ваш слух нежным авлосом. Имейте же вы любовь и к нашему новому брату, который растет еще, но скоро в полную силу сможет помогать нам в наших духовных торжествах.

 

И вот раз – в глухой ветреный вечер – наш апологет сидел за органом, отрабатывая некий переход, который давно его прельщал. Недавно он добрался в своем знакомстве с инструментом до сломанного каким-то варваром ряда рычажков, кои, после аккуртаной починки, оказались целым богатством – переключателями комбинаций и копуляций. А в педали, к великой радости, заработал и швеллер – так что стало возможно озвучивать давно просящиеся с нотного стана в жизнь crescendo и diminuendo. Так что теперь – о, он давно мечтал сыграть в одиночку тот пассаж из сонаты Ройбке! Там, где в самом начале композитор выписал двойную педаль, одновременно указывая роскошное crescendo и такое же выразительное decrescendo. Как это сыграть без помощника – упростить двойные ноты в педали и зато воспользоваться швеллером, или сыграть все ноты как должно и забыть про crescendo? Идея, вдруг осенившая его, была банальна – надо как-то задействовать обнаруженные копуляции. Но как? Каждый искомый звук он легко мог извлечь отдельно, – но как распределить эти чертовы ноты между руками и ногами? Он вконец измучился, экспериментируя, и в изнеможении откинулся на спинку стула…

 

– Извините… – услыхал он вдруг чей-то тихий голос… – Извините…

 

Оказалось, какая-то девушка, глубоко укутанная в темный платок, давно уже сидела и слушала его упражнения. При звуках ее голоса усталый музыкант вздрогнул и будто очнулся, – так этот голос был мелодичен и пленителен. Влекомый старыми светскими инстинктами, он вскочил и подошел к девушке, намереваясь выспросить ее имя… Но даже рта не успел раскрыть, как девушка первая залепетала горячо и сбивчиво:

 

– Извините меня, но я шла мимо и… вы же совсем измучились с этим переходом… я слышу как вы тренируете его уже неделю и все понапрасну! Вы такой хороший человек – вот и отец Петр так о вас говорит!.. Но это же так просто, посмотрите!..

 

И тут она, чудесно преобразившись, легко подошла к органу, села привычно и запросто скопулировала два мягких регистра педали с главным мануалом, и… так плавно, по родному, исполнила то неподдававшееся музыканту возвышение, что он просто похолодел.

 

– Вот видите, – показала девушка еще раз, – вот так вот…

 

И продолжила с удивительным чувством, будто не решаясь прерваться, и в музыке ее будто сами рождались слова:

 

Приидите, воспоем Господу, воскликнем твердыне спасения нашего;

 

предстанем лицу Его со славословием, в песнях воскликнем Ему…

 

…и музыкант наш так и стоял в трансе, даже не услышав, как вновь смутившаяся девушка окончательно извинилась еще пять раз и вышла, что-то молвя об ожидающей ее матушке…

 

– Но как же, как же… viel stärker werdend… – пробормотал наконец музыкант, нетвердо подошел к стулу, сел, поднял над клавиатурами органа руки и несколько раз поводил ими по воздуху, точно примеряясь… – Ах, вот оно!

 

И он смог, смог! Пусть не так идеально, как неизвестная дева, но он все же выполнил упражнение и знал теперь, что скоро закрепит его, что тайна звука наконец покорилась ему… Да, вот точно так, как она показала – верхний голос, оригинально выписаный в педали, подхватывается вместо того левой рукой – аккорды со второй строчки сверху играются основными пальцами на среднем мануале, а ноты третьей строчки – большим пальцем (легато! скольжением и очень быстрой атакой!) на главном! И нога освобождена для чертова швеллера!.. Ах!!! Прости, Господи!

 

И в этот вечер он больше не прикасался к клавишам, а просто молча сидел в изнеможении подле своего мучителя-органа и время от времени поднимал над ним руки, прямо в воздухе размечая разные другие волшебные переходы, приходившие ему на ум…

 

Несколько дней потом он вообще не заходил в церковь, а только прогуливался по окрестностям, внимательно вглядываясь в лица всех встречаемых по дороге женщин. Наконец, он заглянул на огонек к местному священнику и рассказал ему, как бы невзначай, о необычайном происшествии…

 

– Ах, да, маэстро! – сказал тот, печально всплескивая руками. – Это, знаете ли, такая история, что вам лучше присесть. Изволите ли глоточек Камаритиса или Винсанто? Вы же известный ценитель. А? Ах, конечно, что же слаще вашего родного Вальполичелло! В этом и промысел Господень – всегда напоминать нам о милой простоте начальных дней!.. Я, пожалуй, тоже посижу с вами, а то что-то разволновался… Видите ли, девушка эта – ее зовут Евтерпия – живет у нас в деревне, но почти затворницей. Она, знаете ли, с детства обладала необычайным музыкальным талантом, и – когда я только появился в приходе, – я застал еще время, когда она так же истово упражнялась с нашим органом, как вот вы сейчас. Буквально все дни напролет! Но потом здесь проезжал один заморский виртуоз… Знаете, а я ведь бывал на ваших концертах в Риме и Милане, и однажды слышал того виртуоза тоже. По правде сказать, маэстро, вы уж не серчайте, но играет-то он помастеровитее вас… Нет-нет, прошу, не обесудьте, отпейте еще, потому что вы не знаете еще, что я хочу вам сказать… Так вот, это, конечно, на мой сельский вкус, но обертона у него выходили побогаче, – и все же на ваших концертах я испытывал гораздо большее удовольствие! Знаете почему? Потому что он играл мастеровито, но как-то искуственно. А я – вы знаете, по долгу моему я выслушивал много откровений от разных людей и научился отличать искреннее раскаяние от лицемерного… Настоящие слова – даже у людей, привыкших обращаться со словом, – никогда не звучат так ровно и пригнанно, как ровно были пригнаны друг к другу ноты у того музыканта. Так не исповедуются! А ваша игра – о, в вашей игре никогда я не слышал абсолютных повторений, даже когда вы играли один и тот же многажды отрепетированный концерт. Вы играете всегда живо, сообразуясь с вашим нынешним настроением, с текущей погодой за окном, – именно потому люди у вас всегда плакали… а на концертах того виртуоза всего лишь восторженно аплодировали… Эх, извините старика, отвлекся. Но вот, на беду заехал как-то этот шельма к нам, – ну примерно как и вы, маэстро, проездом… Опять же, не в обиду вам, но он очень быстро наловчился – я бы даже сказал, прости меня, Отец! – я бы даже сказал ловко насобачился извлекать из нашего органа довольно ровные звуки. Евтерпия наша, невинное дитя, не отходила от этого идолища заморского ни на шаг, и ему, конечно, было ее общество довольно приятно. Он даже, кажется, что-то наобещал ей – то ли устроить ей музыкальную стипендию у себя за морем, то чуть ли не жениться, она так и не призналась, – но так закружил ей голову, что бедняжка решилась написать под наш орган сочинение в его честь. И когда она его исполнила, – а это была такая безудержная буря звуков, сменяемая чистейшими трелями и перепевами, что, конечно, сей шарлатан-виртуоз тут же побледнел, многажды пнул орган (те ключики, что вы, маэстро, чинили) и выскочил вон и уехал не прощаясь… Потому, думаю, что не мог допустить, чтобы какая-то сельская девчонка настолько глубже него понимала музыку… И с той поры девочка уже к органу не подходила, сколько я знаю. ТО, что вы рассказали, это воистину чудотворно, и я вас молю не отпугивать ее, если она снова потянется к музицированию. Я, знаете ли, много об этом размышлял и просил у Господа совета, и кажется мне, по правде сказать, хоть она и пострадала от музыки, но это ее единственный способ возродиться…

 

На другой день после такого разговора наш музыкант вернулся к своим тренировкам еще усерднее… Жители окрестных домов уже ручейком потекли к священнику с просьбой ограничить как-то это безумие хотя бы в ночное время, но священник говорил им, что маэстро тренирует исполнение нового сочинения к грядущему юбилею местного святого…

 

Это, между прочим, было правдой. Наш музыкант в конце концов довольно хорошо освоил инструмент, так что и из соседних сел стали опять наезжать гости – послушать его исполнения. Иногда во время этих исполнений замечал он среди зрителей и лицо Евтерпии под платком, но никогда она больше не подходила к нему близко.

 

Однако, как я рассказал, приближался важный юбилей местного святого, и наш музыкант действительно расписал по этому поводу специальное сочинение, которое должно было демонстрировать всю звучность местного органа… И вот однажды в дом, где жили Евтерпия с матушкой, постучалась целая делегация из нашего музыканта, священника, и местного старосты. Дело изложил сам музыкант:

 

– Видишь ли, Ева… то есть, Евтерпия. Видишь ли, к юбилею нашего святого (он уже так и говорил – “нашего”) написал я вот это сочинение, – и он положил на стол перед ней ноты… – Ты, конечно, увидишь, как важен тут каждый звук, но ты видишь, что одному человеку это сыграть не под силу. В некоторых – буквально в нескольких местах – кто-то еще должен подыграть мне, исполнив на боковом мануале буквально несколько нот, до которых я в тот момент не смогу дотянуться… Добрый пастырь рекомендовал мне тебя…

 

– Евтерпия, дочь моя, – вступил священник, – маэстро уверил меня, что это совсем небольшой труд. И труд этот несомненно будет угоден Господу, так что не стыдись – ибо, наоборот, грех и стыд будет тебе отказаться от божьего промысла…

 

Вставил свое веское слово и староста, так что девушке, хотя и тихо возражавшей поначалу, пришлось согласиться…

 

О, наш музыкант был честен, когда говорил свои слова. Но уже непосредственно в ночь перед празднеством пришла ему – прямо среди сна возникла в голове – такая ослепительно чистая и величественная мелодия, ИДЕЯ, что он не мог устоять и начисто переделал конец сочинения. Еве-Евтерпии он не осмелился что-то говорить, боясь ее отказа, так что вышел на исполнение, несмотря на годы, весь дрожа и не зная, чем закончится его затея, и только моля Господа проявить милосердие в день такого важного для местных прихожан празднования…

 

Они сели за орган – наш музыкант за шпильтыш и Евтерпия рядом, сбоку. Мальчик-служка менял им ноты. Начало шло так, как было договорено – играл в основном (и вдохновенно) наш музыкант, а девушке доставалось иногда добавить несколько прекрасных нот. Но даже тут уже он с благоговением слышал, что пару его нот она заменила подыгрышами, гораздо более подходящими к общему настрою произведения… Но вот… вот служка принес и положил перед ней совершенно новые листы – с которыми она не была знакома, которые музыкант и сам закончил только с рассветом. К счастью, между фрагментами тут была пауза, – так что ее колебание заметил только он… Почувствовав, как Евтерпия вздрогнула от одного вида новых нот, музыкант, когда она обратила к нему взор (взор, который воистину горел из-за отраженных в нем многих свечей) – взор, с горящим в нем вопросом: “Зачем вы мучаете меня? Я же умру…” – ответил только тем, что шепнул: “Слушайте! Я это для вас написал”. И начал, молча глядя ей в глаза, начал сам выводить первые ноты… И, видно, что-то действительно было в этих тонких пронзительных нотах такое особое – недаром же они явились ему во сне, а не как плод долгого и усердного сочинительства, – что Ева, шмыгнув носом, быстро повернула голову к нотам и заиграла свою часть… И в этот миг у всех сидящих в зале вдруг единым махом захватило дыхание. Все воистину ощутили в этот момент незримое присутствие Его – везде, в коптящих огоньках свечей, в тускло пропускающих свет витражах купола, и конечно в этих неизъяснимых звуках, охватывающих слушающих со всех сторон мягкими пронзительными волнами так, что все члены их тела начинали ныть и трепетать, неумело отзываясь на впервые, возможно, звучащее в стенах церквушки истинное órgano pleno… Служка окаменел, как и все, и забыл подложить им следующие листы нот. Но оба музыканта этого даже не видели. Совершенно не глядя друг на друга, закрыв глаза, из которых у обоих текли по щекам слезы, вслепую… в четыре руки и две ноги они играли и играли – и на каждую ноту одного другой отзывался искрами десятка других множащихся звуков… это была уже не музыка, а воистину божественный огонь их бессмертных душ.

 

……………………………………………………………………………………………………

 

И вот что, прополуночничав потом за чаем и думами аж до утренней зари, наш Мэтт получил в ответ – вот какой пронзительно-чистый отклик (А что еще Ева могла – она откликалась всегда, всегда!):

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Эта история произошла давным давно – за морем, в Гвиане, когда ни о каких космолетах там еще не слыхали. Там, в горах Тумак-Хумак, старых и изветренных, жил один беглый волшебник по имени Матиас… Ну, волшебник он был не такой уж и могущественный, и не умел, к примеру, доставать звезды с неба, но все же вполне мог наколдовать дождь в засушливую пору или даже разогнать тучи по случаю дня Пятидесятницы – почему бы и нет? Да-да – в поселении у подножья его горы, что на реке Ойяпок, как раз доброхоты-пентекосталисты настойчиво пытались прививать Христа индейцам Palikúr… Ну – Бог им судья. Основной-то заработок Матиаса, по правде сказать, был лечебно-ветеринарного толка: то у какого храброго охотника на аллигаторов чирей вскочит, то животина какая глупая паслена объестся. Так, рутина…

 

Так, в общем, жил этот волшебник, не особо бедствуя, но и не слишком богатея. Так бы, может, и помер, и не сложил бы индейский народ о нем эту легенду, но однажды… Пришел с океана страшный тайфун, пролился стеновым ливнем и тут же перешел в невиданный колкий крупный град… засверкали безумные молнии, исчертив остаток неба вдоль и поперек… И через несколько дней к горному приюту волшебника дошел измученный мул, понукаемый не менее измученным хозяином, а в седле, крепко привязанный, кто-то метался в бреду и то ли выл, то ли плакал…

 

– Г-господи… – сказал пошатывающийся поселенец и чуть не разрыдался… – Господин волшебник! Видите, этот куль, – то моя единственная дочь. В ту ужасную ночь, что недавно накатила на нашу бедную деревню, напал на нее какой-то жуткий демон… Ибо с той поры она только жалко стенает – и не желает ни есть, ни пить, и выплевывает все, что даем мы ей… Еще день или два – и она погибнет… Господин волшебник, я бедный человек, но я ради дочери отдам и мула, и рубаху, и самого себя…

 

Волшебник побледнел… Потому что по стонам несчастной он уже сразу понял, как нелегко ему придется…

 

– Отец, – сказал он крестьянину хрипло. – Отец, ступай в деревню у подножья горы, поешь что-то и поспи. Приходи через три дня, не раньше…

 

Крестьянин поблагодарил его слезно, и пошел, пошатываясь и обхватив голову…

 

– Отдыхай, любящий отец, ибо скоро дочь твоя снова будет с тобой, – волшебник протянул ему вослед руку и сделал ею легкий кружевной пасс, посылающий умиротворение. – Отдыхай, и не думай о цене, ибо это я, а не ты, кто заплатит ту цену.

 

И он взял девушку, уже впавшую в беспамятство, на руки, и отнес в дом. Потом завел загнанного мула в стойло, почистил его, дал даже корку хлеба с руки… Потом сам поел – вышел на крыльцо и долго смотрел на горы и небо, сколько возможно оттягивая момент, когда придется ему сразиться с черным демоном… Но вот из дома раздался стон девушки – и Матиас поспешил внутрь…

 

Изгнать демона – совсем не такая сложная задача, как думают некоторые. Любой чего-то стоящий волшебник может это – и демон улетает, обратившись в ворона, с недовольным карканьем. Но вот чего не может никто, кроме волшебников, познавших все самые глубины своего дара, кроме волшебников, способных использовать могущество всех стихий одновременно (особенно трудно подружить огонь и воду), кроме волшебников, для которых в волшебстве нет границ, потому что они сами раздвигают границы своей силы… да, чего не может никто, кроме единиц избранных, – это излечить человеческую душу, поврежденную ночным демоном.

 

Наш волшебник вздохнул сурово, и принялся за дело… Во-первых, он очистил душу девушки от всяких следов происшедшего несчастья, затем – поскольку часть души девушки пропала безвозвратно – он дополнил ее вихрастым порывом ветра, танцующим язычком огня, живой капелькой воды и крепкой крупицей земли… Но душа девушки все равно не была еще восстановлена до конца – не хватало самой главной живинки

 

– Ох, горе мне, – простонал Матиас. Но он даже и не думал отказаться от своей судьбы, раз уж выпал сей жребий… И – чтобы дополнить душу девушки до размера, когда она сама дальше сможет восстановиться, – он взял и вырвал кусочек собственной души и вложил его в грудь той совершенно незнакомой ему девицы…

 

– Какая же ты прекрасная, – молвил он, глядя на бледное лицо спасенной, забывшейся наконец спокойным, лечащим сном. – Кому-то станешь ты прекрасной женой и родишь много детей – это мой подарок тебе!..

 

Сам же он чувствовал, что силы покидают его. Он знал, что не умрет, что душа его, от которой он отнял кусочек, также восстановится понемногу… но он знал также, что отнял слишком много, и поэтому никогда больше не сможет хорошо колдовать…

 

– Вот твоя дочь, спит, – сказал он затем крестьянину, пришедшему к нему с надеждой в глазах. – Береги ее, она еще очень слаба. Но знай, что к осени она будет уже совершенно здорова…

 

И крестьянин, от счастья совершенно забывший спросить о цене, повел отдохнувшего мула за повод, к седлу которого опять была крепко привязана девушка, – но только мирно дремлющая… А волшебник наш, сгорбившись, смотрел им вслед, и сердце его сжимала глухая боль…

 

Все лето Матиас проболел, с трудом вставая по ночам с постели, чтобы подтопить печь, ибо все время мерз, и выручали его только травяные чаи с горным медом, который был у него запасен еще с зимы. Только к середине осени начал он чувствовать себя лучше, хотя голова его еще кружилась, когда он ходил больше нескольких минут, не присаживаясь…

 

И вот как-то сидел он у дома, грелся на ярком солнышке, слушал звон ручья, – и вдруг увидел, словно в каком-то головокружении, что та самая девушка идет, легко перескакивая с камушка на камешек, прямо к нему…

 

– Здравствуйте, – сказала она и пытливо заглянула ему в глаза. – Я знаю, что это вы, это вы спасли меня. И я пришла сама поблагодарить вас…

 

– Ах, да…. – пробормотал бывший волшебник, старательно делая вид, что он спасает девиц дюжинами, и ему это совсем не больно. – Ну что же вы, проходите в дом… только извините, я тут болел недавно, не очень успел прибраться… – тут он почувствовал, как густо покраснел под щетиной, потому что хотя он и проболел все лето, правда, но уже несколько дней как чувствовал себя хорошо и вполне мог бы успеть хоть что-то подчистить…

 

– Ах, это ничего, – воскликнула девушка. – Я даже рада. Теперь я могу помочь вам! – и она бодро схватила веник, полгода стоявший в углу и уже сам покрывшийся рыжей пылью, и взялась за дело. – Ах, – говорила она, – а знаете, я чувствовала! Вы мне снились летом и я чувствовала, что вы болеете! Я даже молилась за вас! Ах, еще знаете что, – я сама нашла дорогу к вам, никого не спрашивала! Честно-честно! Видите, как я вас уже знаю по моим снам! Ох, но тропинка к вам была совсем запущена, просто пылинка-на-щербинке! Это потому, что вы болели? Ох, ну как же вы живете? Это вы из-за меня теперь не берете заказов?

 

– Ну что вы, нет-нет, – забормотал он смущенно. – Вы не беспокойтесь, пожалуйста, у меня тут хозяйство ничего, вполне хорошее хозяйство, вот я вам сейчас покажу… – Тут он опять покраснел под щетиной, потому что сам удивился, зачем все это расказывает и показывает.

 

– Ах, ну как же вы тут живете круглый год! Не знаю, смогла ли бы я тут жить! Холодно же в ночь! Разве что вы нашли бы мне какую-нибудь большуууую шубу! – щебетала девушка, тоже краснея. “Боже, и что я говорю такое!”, – Ну мне может быть пора…

 

– Нет-нет, – возразил поспешно наш отшельник. – Вы же сами недавно после болезни. Я вас лечил и я знаю, не возражайте. Вот, слышите, коза моя голосит, вот и молоко у нас будет!

 

– Ах, – торопливо обрадовалась девушка. – Коза, как хорошо! Можно я подою? Я так хорошо понимаю животных теперь. После болезни, знаете, как-то стала хорошо их понимать. – Тут она сладко чмокнула опешившую козу-дерезу в нос и быстро надоила полную крынку молока.

 

– Смотрите-ка, – удивился бывший волшебник, – какие у вас ловкие и нежные руки! Она даже совсем не мекала. И вы надоили столько молока, что мне столько не выпить одному, и оно прокиснет. Видите теперь, что вам тоже придется его выпить? Вот и хлебушек у меня – вот, извините, черствоват, конечно… Это давеча индейцы принесли.

 

– Ах, нет! – живо возразила девушка. – Вот у меня с собой свежий багет от матушки! Ваше молоко, а мой хлеб! Иначе не согласна! – и она едва сдержалась, чтобы из озорства не показать своему спасителю язык…

 

Тут они уселись на чистое выметенное крыльцо со смачными кусками багета в руках и чашками молока. Вечер был удивительно тихий и ясный. “Ах, – подумал бывший волшебник. – Вот хоть бы дождь что ли пошел. Как жаль, что больше не могу колдовать…”. “Ах, – подумала одновременно и девушка, – вот когда не надо, так и ясно как назло, вот хоть бы дождь…”.

 

И вдруг – по горным верхушкам пробежал легкий ветерок, небо заволокла легкая серая вуаль и – раз! раз! – крупные редкие капли дождя застучали по земле. И оба тут воскликнули хором:

 

– Ох, но вам нельзя идти в такой дождь, вы болели недавно!

 

– Ох, не знаю прямо как я пойду в такой дождь!

 

Дождь стучал все сильнее и им, конечно, пришлось зайти в дом. Но так как в комнате была только одна кровать, то оба старательно ее не замечали и делали вид, что провести весь вечер, а потом и ночь за разговорами, гораздо интереснее, чем просто молча спать, уткнувшись в стенку.

 

– Ой, сколько у вас книжек разных, – воскликнула девушка. – Можно посмотреть?

 

– Извольте, но, умоляю, осторожнее. Некоторые из них очень ценные.

 

– Ой, я, знаете, после боления тоже стала ужасно бережна со всеми вещами! Но зато пока я болела, я гораздо лучше читать научилась, чем раньше! Вот, проверьте меня!

 

Улыбнувшись, Матиас открыл книгу на странице, содержавшей заклинание для разжигания огня в камине. Девушка произнесла трудную фразу легко, нараспев, как будто это было стихотворение о любви.

 

– Какая теплая фраза! – воскликнула она.

 

– Вот тут чуть-чуть иначе ударение надо ставить, – поправил ее с улыбкой бывший волшебник и произнес фразу правильно – тем особым голосом, каким волшебники произносят самые волшебные фразы.

 

– Ох, как мне нравится у вас учиться, у вас такой голос проникновенный, так бы и слушала! – воскликнула девушка порывисто. – Это ничего, что я так говорю, не очень неприлично?

 

– Э..э, ну мне ваш голос тоже очень нравится, так что ничего…. – И он поспешил перевести разговор на другую тему: – А знаете, что значат сии слова? Вы правильно угадали, что эта фраза теплая. Это заклинание для зажигания огня в камине… Ну, и просто костерок можно, конечно, разжечь.

 

– Ах, как жаль, что я не умею колдовать! – немножко огорчилась девушка. Но тут же загорячилась: – А знаете что? А давайте хором! Ну, пожалуйста! Повторяя за вами мне легче будет научиться этим вашим ударениям. Ну пожалуйста!.. Раз, два… сейчас!..

 

Тут в камине послышался странный треск и вдруг… вдруг там заплясал веселый огонь, как будто невидимый тролль только что притащил туда огромную охапку сухих дров и разжег своим тролльим огнивом… Оба – и девушка, и бывший волшебник – застыли в оторопи от удивления. Потом он вдруг схватил с полки другую книгу, схватил девушку за руку и даже немножко резко подтащил к окну… За окном тихо шуршал совершенно необыкновенный для данных мест дождь, по стеклу, словно заглядываясь на счастливую подружку, сползали вниз любопытные бусинки-капельки… вдалеке над западными горами была хорошо еще видна расклоченная полоска синего неба.

 

– Вот, пожалуйста, читайте! – Он буквально ткнул носом удивленную девушку в страницу с очередным витиеватым заклинанием… Она прочла…

 

– Нет, тут у вас опять не так ударение. Надо вот так! – он прочитал ей.

 

– А теперь что, – жалобно спросила девушка? – Не получается ничего, да?

 

– Нет-нет, – заторопил Матиас, точно сам в горячке, – теперь вместе!

 

И вдруг – далеко над западными горами через все небо протянулась широкая семицветная радуга!

 

– Ах! Это сделали мы? Мы оба?! – засмеялась от радости девушка. Это было заклинание для радуги, да? Какие хорошие заклинания вы знаете!

 

– Нет, – сказал волшебник, ошеломленно и восторженно глядя на нее. – Радуга это только одно из проявлений… Так, побочное… Вы меня простите, но это было заклинание любви!

 

– Так мы теперь никогда не расстанемся, да! – девушка даже не знала, плакать ей или смеяться. – А если мы вдруг расстанемся, то радуга погаснет? Не хочу!!! Но что же это… Но вы даже еще не сделали мне предложения!

 

– Кхм, разве? А мне, по правде сказать, показалось… – густо-густо покраснел Матиас под своей щетиной, так что девушке даже пришлось убеждать его, что она ни чуточки не сердится и все равно согласна…

 

И до сих пор рассказывают индейцы Palikúr, что если вы найдете ту самую вершину – там, во Французской Гвиане, где-то в горах Тумак-Хумак, – где жил давным-давно тот волшебник, и посмотрите на западные горы, то в любое время года и в любое время суток – если прищуриться – вы вдруг увидите там огромную семицветную радугу, охватившую полнеба…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Прекрасно, не правда ли? Вот и Мэтт был полон счастья и… боже, полон радуги!

 

Но днем его ждала еще одна истерика.

 

 

 

Или нет, не истерика. Но… нечто еще худшее, тайное и постыдное. Но, одновременно, самопокорное и бессильное что-то изменить:

 

– Хорошик… Только не сердись! Потому что я опять плакала, я некрасивая сейчас и глазки опухшие… Ты мой сказочник – ах, с тобой так красиво! и пишется легко… – но это не жизнь, понимаешь? А в жизни – ты правда хотел бы быть со мной?

 

– Ах. Понимаешь…

 

– Не надо, Мэтти! Я знаю, знаю, знаю… Ты хороший. Но так – представь, если бы мы были одни и встретились в неком саду – ты бы пожелал меня?

 

– Евочка! Но почему не даешь договорить? Я и сейчас тебя желаю. Очень даже. Но, конечно, слишком серьезно все получается – может быть, больше, чем я хотел! Это не просто желание…

 

– Да… Видишь, это безнадежно, я говорила…

 

– Нет! Перестань, это опять ходьба по кругу! Ты вот как-то хотела спасти меня от меня, а теперь я сам себя боюсь. И мне надо время разобраться.

 

– Да-да…

 

– Вот теперь я скажу: Не надо, Ева! Я не собираюсь копаться в себе годы и даже месяцы, но за одну минуту так решить ты тоже не можешь требовать! Ты бы и сама не поверила, если бы распелся сейчас… И все-таки – я же здесь. Здесь!

 

– Ах… ну тогда. Прости, что так испытываю тебя. Но мне надо просто желание безо всяких трансценденций: Да или Нет? Или это тоже день надо думать?

 

– Черт! Да! Ты сама знаешь… Будто я один такой.

 

– А важно, чтобы ты сказал. Но тогда я должна поведать тебе… Ты читал Лолиту?

 

– Но причем тут?! Я Набокова не выношу и не преподаю – ибо буду необъективен. Конечно, читал… давно, когда был прыщавым юнцом. Точнее, начинал, да так и не смог кончить. Хотя приятели многие, знаю, всерьез “кончали” над этой книжонкой. В общем-то – отличное пособие для психоанатомов.

 

– Ты глуп.

 

– Нет. Почему? Я очень даже демократ, я же не говорю, что надо запретить. И тема такая может быть. Но Бунин написал бы по-другому… Но почему спросила?

 

– Хорошо, скажи. Вот… “Упрекаю природу только в одном – в том, что я не мог, как хотелось бы, вывернуть мою Лолиту наизнанку и приложить жадные губы к молодой маточке, неизвестному сердцу, перламутровой печени, морскому винограду легких, чете миловидных почек!” Ужасно это?.. Это просто он не знал куда дальше полюбить ее, ему не хватало… хотел всюду любить ее. Не противно, поверь!

 

– Да-да. Изначальная девочка с наглаженными морем ногами и пламенным язычком, озноб и мука моя. Вот, помню… Наверно, ты такая и была?

 

– Я постарела. Очень…

 

– Ну, нет. Просто повзрослела… Хотя жалею, конечно, что не знал тебя девочкой, рядом за партой не сидел, за косичку не дергал, бантик не распускал… Как там было? Мимозовая заросль, туман звезд… А не так и плохо! Знаешь, наверно, мне просто не по нутру, как он всех нас, преподавателей литературы, подчесал под одну гребенку! Вот и подташнивает… Шучу – мне и раньше не нравилось. Потому что… слишком красиво, слишком сладострастно. Вот ты спрашивала – хочу ли тебя? Конечно, изначальная моя! Но… надо ли распинаться об этом на бумаге? Об этом и только об этом?

 

– Хорошик, пожалуйста! Мне – надо. Именно потому, что хочу почувствовать тебя. Это только сейчас, понимаешь, когда даже прикоснуться не могу! Пока не могу… Скажи мне.

 

– Прямо сейчас?

 

– Нееет! Но вечером, не сказку напиши, а просто…

 

– Как про Лолиту?

 

– Ах, глупчик. Даже не знаешь, про кого это! Неважно – напиши про несчастную Еву. Я устала…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Не то, чтобы не умел вытачивать строчки, подобно Набокову – может, и сумел бы. Нет – Мэтт нарочно оставил ЭТО наброском, отчасти даже шаржем. Чтобы дать ей понять – сказка ложь, да в ней намек. В конце концов, коли он правильно расшифровал все ее многочисленные намеки… Намеки, экивоки – вот охота же все усложнять! И теперь – четвертый час утра и глаза воспалены от отчаяния и голова болит от мучительной нерешительности, бесконечных “Undo” и “Redo”: верно ли понял ее, что ей вообще от него надо и КАК? Она устала – от чего? От ожидания вот таких вот слов “об этом и только об этом”? Платоническая любовь не “греет” – так что остается? Правда ли лучше решительно вскрыть нарыв, вместо осторожного лечения “сказочками”?

 

Черт!.. Даже spell checker краснеет… Как она рассказывала: “я намекала Яну, что надо сильней, но он… слишком мягкий”? А еще про кого-то – чуть не гордилась: “Как Лолиту меня взял и испачкал”? Ergo? Про душу поговорили – теперь про тело?

 

И эти отрывки-отрывочки из Лолиты… Ему казалось – он понял, понял! В четвертом часу-то ночи – как все прекрасно понимается! Да, он ее любит – любит любой. Очень любит! Вот так и даже так! Даже больше, чем так! А как до Евы это “больше” донести?

 

Вспомнились собственные его два музыканта из сказки – так отличит ли она декорацию от чувства? Ведь оба – мастера. Надо быть гениальным слушателем, чтобы ощутить, уловить. И той деревенской дурочке – просто, в конце-то концов, повезло!

 

Но – мужчина должен пить чашу своей глупости до конца. Просила эро-фантазию – получи и распишись! И, нажав “Send”, Мэтт, потирая виски, пошаркал за анальгином…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Эти гостиницы… это просто смешно. Они такие обезличенные, и одновременно – так много людей были здесь до меня… Пусть даже номер тщательно прибран – все равно. Кто-то здесь пил хваткое вино, чуть не Сангрию, кто-то с кем-то танцевал под дребезжащее радио на узком истертом полупятачке между столиком и кроватью и, возбужденно смеясь, целовался. Они – Боже, они занимались любовью на этой самой кровати… Простыня другая, конечно, но все же… Это можно любить или ненавидеть, считать дешевой интрижкой или подлинной страстью, но нельзя не чувствовать всеми порами тела и фибрами души…

 

– Аах! – бросить сумку у двери, скинуть лениво куртку на стул, сбросить, дурашливо дергая ногами, ботинки… ни в коем случае нельзя возиться и ставить их ровно и в шкаф! – и самому броситься на кровать и лениво поваляться там… Надо обязательно показать ей, как устал с дороги и что совсем не опасен. Ну так – что она даже может позволить себе немножко флирта, позволить себе испытать на мне свой attraction… а я просто схожу с ума по ней, но я же хищник, умный хищник… так что я хитр и терпелив…

 

– Ну иди сюда, – говорю я ей и маню только глазами. Ни в коем случае нельзя энергично хлопать по кровати рукой – тогда она увидит мою силу и дела мои плохи… – Иди сюда. Помнишь, как мы об этом мечтали? Просто поваляться рядом…

 

Видно, что она ни на что – даже на осторожный флирт – не решилась еще:

 

– Нет, ты будешь приставать… Как в аэропорту…

 

– Ну, малыш, – говорю я нежно (совсем не страстно, нет!), – это же почти платонически. Потискаться как подростки… Это все просто невинно… Пять минут. Потом покажешь город…

 

– Невинно? – она осторожно садится рядом. Она – где-то внутри – чует подвох (женщины всегда чуют), но ее завышенная самооценка, ее гордость сейчас играют на меня. Как это я могу быть таким платоническим, когда должен дуреть от ее запаха (конечно, о запахе она позаботилась очень тщательно, хотя и в мыслях не держала секса – да, такова она!). – Ну давай я поцелую тебя, дурачок…

 

Вот так… И вот мы лежим рядом – обнимаемся и целуемся… тискаемся как школьники – так что тут я ее ничуть не обманул… Но вот она начинает чувствовать моего возбужденного богатыря сквозь брюки… Она не подает вида, но ее это… – ей приятно быть желанной! – я чувствую это по чуть более хриплому смеху, по чуть более влажным поцелуям… Сейчас опасный момент – сейчас она может решить, что наигралась, и отпрыгнуть, как кошка… Поэтому – не пугая ее – будто это все еще часть школярского валяния и целования… я переваливаюсь так, что прижимаю ее к кровати, губы ей закрываю внезапно более страстным поцелуем чем раньше… так что она на миг ошеломлена. И в этот момент моя рука… моя ладонь оказывается точно у нее на ложбинке… И прежде, чем она успеет возмутиться – тут надо успеть сказать (почти невинно):

 

– Ну, малыш… Дай погладить просто. Сквозь джинсы только, только сверху… Хорошо… Хорошо, малыш?

 

Она знает, конечно, что это опасно, но все еще обманута моей показной невинностью… Но это так хорошо! И потом – у нее так давно не было отзывчивого партнера; того, кто наперво думает о ней! Ей так приятно сейчас находиться в этой сладкой истоме, вызванной к жизни ее же собственным флиртом… Она уже не понимает, что ничего невинного больше нет, а может – она уже решилась?

 

И я глажу – сквозь джинсы, как и обещал – ее лобок, забираюсь глубоко в пах… меж ее бедер, которые она то сжимает крепко, ловя мою руку, то разжимает с тихим стоном… И грудь ее – своей грудью я чувствую ее соски, чувствую, как она возбуждена…

 

Теперь осторожно… Теперь следующий шаг…

 

– Малыш, – спрашиваю я нежно. Нежно, но не страстно еще – еще нельзя ее пугать. – Малыш, а можно мне поцеловать тебя? Только поцеловать? Хочу поцеловать всю тебя – и сосочки моей девоньки, и здесь внизу, где так сладко.

 

Кто знает, на что она клюет? Может, на слова “моей девоньки”, а может, на это “здесь внизу, где так сладко” (потому что вся вздрагивает в моих руках при этих словах), а может… а может это не я ее лювлю, а она меня? А она просто позволяет мне думать, что хозяин тут я, – с присущей всем потомицам Евы мудрой и манящей улыбкой, блаженно – в сознаниии собственной женской силы – полуприкрыв глаза?..

 

Но важно ли это мне сейчас? Важно ли мне – почему сейчас, в этот обычный день, в этом обыденном гостиничном номере с нами совершается это таинство? Нет…

 

Я бережно расстегиваю пуговку, молнию, стягиваю джинсы вниз – а она и не противится уже, только тихо ждет начала ласки… Вот белые трусики… долой их… Ах, как она, притворяясь почти покорной, почти безыинициативной, сама так приподнимается, чтобы мне было легче лишить ее и малой кружевной защиты!..

 

Она уже влажная, моя красотка. Влажная и горячая. Я не вижу ее лица в этот момент, когда так бесстыдно раздвигаю ей ножки, чтобы увидеть это все, но наверняка там все та же улыбка Евы… Ааах! Я без ума от нее, конечно, но и она еще не знает, что последнее слово будет-таки за мной… Ох, как она дрожит, когда мой язык так хозяйничает там, услаждая ее клитор, когда губы мои целуют ее губы – те, что внизу!.. И только руки мои – руки там, наверху, знакомятся с ее сосочками, то сжимая их меж пальцев, то поддразнивая легким царапанием ногтя…

 

Вот она лежит, горячая и влажная, готовая ко всему. Я вытягиваюсь рядом с ней, глажу лицо, целую полузакрытые глаза…

 

– Вот, – говорю нежно, с придыханием, самым нежным тоном на который способен… – Теперь ты…

 

– Что-о-о? – ей лень спорить, она слишком расслаблена, но она еще не покорена – и, наоборот, считает, что покорен я. – Ну не-е-ет, чего я там не видела?

 

Ах, как сладко она тянет слова… В этой сладкой южной тянучке есть что-то – да, желание, чтобы ее поуговаривали, понимание, что даже если она и видела, то совсем не прочь увидеть и ощутить это еще…

 

– Пожалуйста! – говорю я в том же тоне. Не принудительно, а скорее дружески, насколько это слово тут вообще применимо. – Поцелуй, малыш. Я же целовал… И потом… – тут очередная наживка для нее.

 

– Ну что потом, что? – она вполне может отпрыгнуть сейчас, ей уже перестает нравиться игра, но ей (ох, женщина!) обязательно надо услышать ответ, прежде чем бежать без оглядки! Малышка, как я хочу ее иметь! Но надо поиграть еще с ней…

 

– Ты увидишь, – говорю я, как говорят маленьким девочкам, которые хотят знать, что за подарок внутри, прежде, чем открывать, – тебе понравится. Открой… – И я смотрю на нее с такой любовью в глазах, что она тает – и готова сделать это даже не ради страсти, а просто ради любви ко мне…

 

Но ее и правда ждет сюрприз, и какой (я никогда не обманывал ее!)! Она то ли ахает, то ли стонет  от изумления – ее голова, ее роскошные черные волосы скрывают от меня происходящее, но я знаю и так. Она наконец увидела мой член. О, он, по правде сказать, достаточно большой, с крупной головкой, хотя на рекорды я не претендую. Изюминка, заворожившая ее не в этом. Но его форма!

 

О, как мужчина и как поэт, я должен был бы написать поэму о собственном члене! Его форма – это не обычный тупой и прямой клинок этих несчастных европеишек. Черт, это настоящий ятаган! Изогнутый турецкий ятаган, покачивающийся прямо перед ротиком ошеломленной девушки, напористыми струйками голубых вен уже почти разбивающий ее сжатые губки… Я чувствую – хоть и не вижу – но по всему волнению ее тела чую, как она вздрагивает при мысли, что этот ятаган… Боже!.. может сейчас оказаться в ней… таранить ее нутро… Я прямо чувствую, как она сглатывает, прежде чем осмелиться прикоснуться к нему… И что еще я чувствую – рукой, которая, конечно, при деле, между ее прекрасных ножек, в вечном поиске “волшебной” точки, – что пленница моя течет уже во всю сласть… разумность покидает ее, уступая язычеству…

 

Вот так – она несмело целует его, она просто не осмеливается пока обращаться с ним смелее, не знает еще, чего ждать от этого чуда (ха! которое некоторые доктора считают аномалией!). Она сбита с толку – и я переворачиваюсь, притягиваю ее к себе – и целую, проникая языком в рот, целую прямо в те губы, которые только что целовали меня – там, внизу…

 

Наверное, она чувствует то же самое – ведь и мои губы тоже целовали ее там, внизу, когда она уже текла, – и она уже не играет, и ничем тут не владеет, а просто зовет меня:

 

– Ну хороший, любимый, давай скорее…

 

Сначала я вхожу в нее сверху… Подразнив немного, поводив ятаганом по ее губам внизу, пока она не застонала опять и замолила:

 

– Да, да, хочу, давай…

 

Тогда я вхожу… Ох, это шок для обоих!!! Я в ней наконец! Погрузился до самой глубины!

 

– Малыш, ты во мне, во мне! Я хочу тебя! хочу!!! – она чуть не рыдает…

 

Но нам некуда и не надо спешить… Аааах! Да, я сам безумно хочу ее, но нам надо раз и навсегда решить, кто из нас двоих повелитель в этих джуглях.

 

Я выхожу из нее и говорю – страстно и прерывисто, и это без притворства! Я действительно без ума, но первобытный мужчина, сидящий внутри, сейчас контролирует меня – и он лучше меня знает, как обращаться со своей женщиной! Я – или тот первобытный внутри меня?! – говорю:

 

– Малыш, я хочу тебя сзади… Встань на коленки… Ох, какие круглые коленки, обожаю их, дай расцелую… ну иди сюда, к подушке…

 

Я не знаю – мы ведь первый раз с ней (кто бы поверил?!) – любит она сзади или нет. Но сейчас и ей, и мне все равно. Ей хочется как можно скорее и любым способом получить свой ятаган (ого, слышите, уже ее!) внутрь, а мне хочется как можно скорее получить ее всю, без остатка!

 

И вот – гордячка стоит на коленках, раздвинув прекрасные ножки, лицо уткнула в подушку… Самая стыдливая и самая сладкая поза для истой женщины, которую хотят и которую сейчас… А как дико возбуждающе расширяется ее таз в этой позе!.. Боже, Боже, дай мне сил!.. Все тут уже сказано до нас:

 

Я нарцисс Саронский, лилия долин!

 

Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви.

 

Но я не вхожу… я дразню и дразню ее, лаская ее срамные губы острием ятагана… И говорю:

 

– Скажи… Скажи, что я должен сделать, что ты хочешь, чтобы я с тобой сделал… скажи сама…

 

– Возьми меня… – она шепчет то, что я счел бы за счастье минуту назад, – возьми меня всю, без остатка… – Но нет, теперь мне надо больше!

 

– Нет, любимая, другие слова, самые стыдные, самые сладкие…

 

Она от стыда вертит лицом по подушке, а ее таз так и дрожит в моих руках… Мне приходится поглаживать ее, будто неопытную самочку – да, так и есть, она сейчас как моя самочка…

 

– Скажи… Пожалуйста!

 

– Нет, не могу, отпусти, – она рыдает, но я знаю, что силы сопротивляться у нее на исходе…

 

– Скажи, любимая…

 

Остатками разума она слышит это “Любимая”… о, она верит, что позже я не воспользуюсь ее стыдным положением в том другом, большом мире, оставшемся за дверью и окном… Еще раз утыкается в наволочку, еще раз взлетают черные волосы, потом-таки закапывается под подушку с головой – и там, в темноте, одна на один сама с собой – говорит оттуда мне хриплым, не своим голосом. Не своим – а чужим, гортанным голосом той первобытной женщины, которую я только что вызвал в ней:

 

– Возьми меня. Выеби меня…

 

– Вот так, девонька, сладенькая, да… – говорю я и вхожу в нее, и позволяю ей самой понасаживаться на мой ятаган. Она в судорге кончает очень быстро, как взрыв… Но я продолжаю соитие, продолжаю испытывать своим ятаганом стенки ее влагалища во все стороны, так что она только жарче дышит там, под своей подушкой, скрываюшей ее стыд…

 

– Вот так ты любишь, да? – говорю я, поебывая мою сладкую обезумевшую самочку… – Скажи: я твоя девочка… скажи: я твоя ебаная девочка… говори, сладкая, любимая, говори…

 

– Я твоя ебаная девонька… – шепчет она. – Да, еби меня, еби меня еще, долби свою девку, кончи в меня. Ты Это хотел слышать, да? Господи, ненавижу тебя… Ну давай, хочу еще тебя… давай, что ты хочешь чтобы я еще сама сказала? Я твоя, твоя девонька! Господи! – ее голова уже не под подушкой, она уже тут, взлетает черная волна волос, и она чуть не кричит, чуть не плачет…

 

Боже, как люблю я эту своенравную девочку! Как бы – хотя не могу сказать ей этого – может, хотел бы служить ей, но тот дикарь внутри – он презирает такие телячьи нежности, он совершенно уверен, что даже с самыми чудесными девочками надо всегда оставаться хозяином…

 

И я выхожу… По правде сказать, кончать – это почти необязательная вещь для меня. Иногда не удержаться, но, как правило, нужды спешить с этим нет. Самое сладкое и главное и я, и дикарь внутри предпочитаем оставлять напоследок…

 

– Ну что? Что еще сказать? – она кричит на меня и чуть не впивается в меня ногтями… – что еще ты хочешь от меня… ты… маньяк мой… что?!

 

Она вполне может вырвать мне клок волос или заехать ногой в пах – и будет очень-очень больно и наш замечательный секс закончится на сегодня – так что мне приходится обхватить ее изо всех сил и нежно шептать на ушко, пока не услышит:

 

– Поцелуй там внизу, пожалуйста… Любовь моя… Хочу чувствовать твои губы там… Хочу чтобы ты взяла его в ротик, чтобы… чтобы еще пососала…

 

Ах… Как и в первый раз – мысль о контакте губами с ЭТИМ вызывает у нее не отторжение, но, может быть, даже какого-то рода благоговение! Она мигом затихает и вот…

 

О, теперь, когда я уже отымел ее, она уже смелее изучает ТО, что ее покорило. Гладит пальцами, утыкается всем носиком в этот запах… Боже, она даже разговаривает – не со мной, а с ним!!!

 

– Вот такой ты, да! Вот какой крепкий, страшный… Но ты не обидишь свою девоньку, правда? Свою ебаную девоньку? Смотри, вот я пришла, буду ласкать тебя сейчас, хорошо? Не бойся, я уже люблю тебя, ты самый лучший… Сейчас буду целовать тебя сладко-сладко – и немножко покусывать… поиграть с тобой хочу… но больно не сделаю, не пугайся… только сладко… Я ведь сладкая, я твоя… только твоя…

 

Ох, этот ее мелодичный шепот, подобный пению серафимид! Я нем. Я тут лишний. Я как бы смотрю со стороны, как эта красавица-язычница священнодействует там с моим членом… Наконец, она насосалась этой сласти вдоволь и просто лежит там рядом, положив голову мне на живот, и полузакрытыми глазами – не веря сама себе – глядит на этот стержень… ее стержень… действительно совсем не страшный… который так послушен ей и только ей. Коснется его пальчиком – он оживает, а отпустит – и он ложится отдыхать рядом с нею…

 

Ну довольно! Пора и мне сбросит с себя оцепенение. Пора формально завершить начатое, хотя уже все ясно и так. Я переворачиваюсь, чтобы поцеловать ее в рот. Ааах! Как это опять возбуждает – целовать эти губы, которые только что целовали мой ятаган, который только что покорил ее влагалище и весь был в ее собственных сладких соках!

 

– Что, – шепчу я ей, – хочешь, чтобы ебал тебя?

 

– Да! – говорят ее сияющие глаза.

 

– А ты будешь слушаться? Будешь послушной девочкой?

 

– Да! – говорят ее дрожащие от стыда ресницы.

 

– И будешь теперь давать мне всегда, когда я захочу, где я захочу, хоть даже на улице при всех, чтобы все знали, что ты теперь моя ебаная девочка. Будешь?

 

– Да! – говорят капельки пота на ее лбу, сами возбужденно дрожащие…

 

– Ты хочешь так? Хочешь, чтобы даже взял тебя в жены? Понимаешь, что теперь у тебя будет хозяин? Я теперь буду твой хозяин, понимаешь?

 

– Да, – говорит она на этот раз голосом, пересохшим голосом, шепотом, так чтобы это ее признание – да, признание женской покорности перед ЕЕ мужчиной – слышал только я один…

 

Ах, зачем говорить, что я опять готов? Не просто готов: вот теперь, когда все решено, я тоже могу потерять голову от страсти… И опять я будто с удивлением наблюдаю со стороны за происходящим таинством – прекрасным таинством, где слова – уже не слова, а древние языческие заклятья!

 

Мужчина рывком берет девушку – она на спине, но он поднимает ей таз к себе на бедра, вставляет в нее, и не силящуюся сопротивляться, свое орудие, свой турецкий ятаган, и, держа ее таз руками, начинает с силой нанизывать ее на себя… Она… не знаю, как может она пребывать в этой позе: голова и плечи елозят где-то по подушке, почти безвольно, только вслед за движениями таза, которым управляет мужчина… И голос ее – ее нежный голос стонет и плачет, словно сама она без сознания, но что-то внутри, что-то дикое и вечное понуждает ее говорить эти слова:

 

– Да-да-да-да-да! Я твоя девочка, я твоя ебаная девонька, только твоя, еби меня, любимый, я твоя ебаная де… ахх!.. ахх!.. да-да-да-да-да!.. я твоя ебаная сучка, слышишь?.. Хочу, да!.. Сладкий, я теперь твоя сучка… сильней еби меня… Ахх!!!

 

Собственно, слова – эти или другие – уже совершенно не важны. Мы уже где-то там – за гранью наших обыденных понятий и слов – где от слов и понятий остаются только их пра-пра… праевропейские, праиндийские корни. Когда не было письменности – только звуки. Где-то во вселенской утробе, где-то в центре всех небесных сфер – там, где средоточие всех земных мифов.

 

Многие… многие мужчины засыпают после оргазма… некоторые должны (не знаю зачем???) посидеть и покурить – все они, по-моему, просто скоты. И этот первобытный внутри меня – он, верно, тоже заснул, потому что я возвращаюсь наконец в собственное тело. Но слава Богу, что я – не только он. И я не сплю, а просто лежу, подперев голову рукой, рядом со своей милой – только что я прикрыл ее одеялом, но она еще там, в язычестве, она еще не вернулась… глаза еще заволочены дымкой языческих костров…

 

Я глажу тихонько ее волосы свободной рукой, и вот… ее затуманенные глаза… они открываются… и немного непонимающе смотрят на меня…

 

– Ах, любимый, – словно спрашивает она (и так совершенно естественно уже и совершенно этого не замечая называя наконец меня любимым). – Ах, любимый, где же мы только что были?

 

– В стране Любви, – отвечаю я. – В ее самых девственных джунглях.

 

Я целую и целую ее глаза, ее плечи, ее волосы, ее щеки, губы – всю ее, и не могу остановиться…

 

– Я люблю тебя, – повторяю я бесконечное число раз…

 

– И я тебя, – наконец слышу я ее мелодичный голос, уже ничем не затуманенный, совершенно сознательный, хотя где-то в глубине его звона (и она, и я – оба знаем!), там где-то таится та язычница, что только что была со мной. – И я тебя люблю, МОЙ мужчина!

 

Так потешно говорит это, что поневоле хочется передразнить:

 

– Ррррррррр! – рычу я. – Женщина! МОЯ! – и хватаю ее в охапку, и мы опять барахтаемся как школьники так, что даже валимся… на потертый гостиничный палас.

 

Боже, где это мы? Боже, что происходит? Что произошло с нами? Мы же едва знакомы! Мы же еще никто друг другу!!!

 

Ну, а вот так.

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Утром он был туп и пуст – точно наглотался давеча какого-то опиата. Да разве только давеча? Сколько уже это длится? И опиат не радужные иллюзии пробуждает, а только ширит пустоту внутри. Да, именно так он (Мэтт? Еще Мэтт?) себя и чувствовал – как бедный герой Фила Дика в романе “Помрачитель” – никакой логики в словах и поступках, только на яркие цветочки мог бы еще реагировать, да вот беда – нету вокруг цветочков!

 

– Ева? Откликнись!.. Я спал сегодня четыре часа и меньше всего хочу о чем-то с тобой спорить. У меня много работы… Я люблю тебя, и ты это прекрасно знаешь. Но сейчас у меня нет сил что-то тебе объяснять и разъяснять. Если ты не видишь в моих словах – в каждом слове – жгучей любви, то… то, прости, кто-то из нас действительно… того.

 

– Ты!.. Еще ты разве существуешь?.. Стоило ли уничтожать, я тоже не знаю. Тоже мне все противно и как будто не спала целую неделю.

 

– Ну… это литературное произведение – в каком-то смысле… Я не люблю Лолиту, а ты любишь – и что?.. Но, думаю, ты видела уже, что я могу совершенно разное писать… совершенно. Проводить какие-то прямые параллели – все равно, что Набокова считать Гумбертом, наверно… Бессмысленно спорить – не знаю, чего ты хотела. Хватит об этом… это я был дурак, что согласился на заведомую глупость… Но послушай! Я же не наслаждаюсь этим до детали, как Набоков! Смотри: везде пишу “ножки”, “ножки”, “ножки”… – а какие тут декорации словесные можно было бы соорудить! И если ты не понимаешь…

 

– Ах, оставь! Ты не деталями, ты наслаждаешься собой просто!

 

– Не так, Ева, не так. Но – да – я признаю ЭТУ суть тоже…

 

– Ах. СУТЬ – что за слово! Человеку надо думать, чего он просит. Я не подумала. И неважно что все это почти реалистично, что – да, похоже на то, что я делала. А просто – не знаю зачем! – был такой шок, как будто вся мистическая нежность была уничтожена, как будто я не готова увидеть все через тебя. Мне очень плохо. Очень. Да – так похоже на то. И странно, что Я это говорю.

 

– Родная… Помнишь, мы еще судачили об этом? Что человек может понять и изобразить (как художник и писатель) очень многое, слишком многое… Увидеть “через меня” можно очень много, слишком много, потому что, черт возьми, я и есть художник…

 

– Да, да! В другой ситуации я бы хотела услышать и увидеть – нет, просто… производить! – вот это, самое. Но как будто не приценилась к ситуации. И вдруг – как будто после насилия – все противно, праздно. Понимаешь парадокс – противно точно то, что я хотела. Оно ужалило меня. Я не об этом просила. Не знаю, чего просила. Хотела ощутить тебя. А вдруг вижу сама себя. Издалека. И все так ясно. Господи, что я наделала!

 

– О черт. Вот сила искусства…

 

– Где я теперь найду тебя, где я найду такого как ты! Мне очень больно, плакать даже не могу.

 

– Родная. Но…

 

– Слушай.

 

– Но я тут.

 

– Я не притворяюсь, я никогда не пряталась за какой-то искусственной моралью или черт знает чем. Смешная скромность – это вообще не то. Просто что-то поразило меня.

 

– Ева! Но помнишь ведь, про Гойю тебе рассказывал? У него светская дама заказала портрет, а потом отказалась покупать – что-то он слишком реалистично ее нарисовал… Но, хорошая моя, все же не путай литературу с жизнью… Все это фантазия!!!

 

– Могу ли не путать? Это не литература, Мэтти. Это даже не о тебе. Ты просто заставил меня увидеть себя. И как я… тело мое делало все это. С другими. Понимаешь – все вот это взаправду делала с другими, почти вот так, полупотеряв себя. А потом внезапно ты – черт там знает откуда, в каком-то ненавистном номере. Ты! И еще…

 

– Боже, что еще?

 

– Еще прочитала там, КАК ты любишь свою жену.

 

– Тьфу! Почему? Где там?

 

– Боже! Постыдился бы… Ведь ты не для меня писал – еще твоя заготовка, да? Был бы рядом – не секс тебе был бы, а волосы бы вырвала!!!

 

– Тьфу. Путаешь! Путаешь жизнь и литературу. Неважно… просто не думай, что все так 100% реально. Если хочешь – могу написать рассказ – черт, реалистичный! – где я в роли импотента. В той же гостинице – но ничего не выходит… Как и сказал тебе – увидеть “через меня” ты можешь все на свете… ужасное и хорошее… художник – как увеличительное стекло… ты можешь посмотреть через это стекло и направо, и налево, во все стороны… но все же куда шагнуть – налево или направо – ты должна выбирать сама.

 

– Так почему я всегда выбираю, даже зову ЭТО – и оно приходит? Ты не виноват. Это я себя не контролирую, свое жалкое нутро. Я у тебя не рассказов, не гостиниц каких-то просила. Почему, скажи, почему опять?

 

– Потому что вы – девчонки – никогда не говорите прямо. Всегда какие-то полунамеки – и ждете, что все должны вас понимать с полуслова. А потом очень обижаетесь, когда вас не поняли.

 

– Я просто просила несколько ТВОИХ теплых, мужских слов. Касание, намек на желание, на признание, что я – женщина.

 

– Потому что мужчины – тупые и ленивые, чтобы эти ваши намеки часами разгадывать.

 

– Да, полуслов!

 

– Потому что мужчины склонны делать быстрые выводы, а не мечтать часами.

 

– Но разве тебе нужна та женщина, совершенно другая, не та которая до сих пор была, не Иветта твоя???

 

– А! Есть такой металл – меркурий, ртуть. Ты знаешь – металл, но как жидкость. Переменчивый в высочайшей степени – так можно опрометчиво сказать. Вот – это я и моя любовь к тебе. И не совершай – пожалуйста! – ту же ошибку. Сначала ты вообразила, что не хочу тебя, теперь вообразила другую крайность. Но я – как ртуть. И в каждый момент наших встреч, разговоров, дум друг о друге – я то, именно то, что ты хочешь именно сиюминутно. Только нежность – да, только секс – да, что-то еще – да. Любовь – любовь гораздо больше ее собственных бесконечных отражений…

 

– Но… слушай, вопрос. Ты правда думаешь (как в рассказе, например), что женщина достигает пика удовольствия так, как в фильмах? Через это манипулятивное движение “в ней”?

 

– О, нет! К несчастью – но знаю, что слишком часто это не так.

 

– К несчастью? Ты… ты противен. Как эгоистичен – разве сам не видишь?

 

– Ева! Но что опять?

 

– Мне холодно…

 

– Но ты же сама просила! Разве не видишь – что все это о любви. Я могу быть и нежным, любым, каким ты хочешь!

 

– Нет, ты написал хорошо, просто слишком хорошо. Perfect verbal rape – вот что это. Я противна себе. Все как ты и написал – и я не могу без этого, потому что слишком чувственная. Но потом – никакой страсти, только опустошение. На работе, прямо на столе, и уже без лишних хлопот с твоим отелем. Вот как я это делаю, понимаешь?! И теперь я вижу себя со стороны – как будто кто-то на камеру меня снял. Меня холодно… Ах, как ТЫ можешь тоже хотеть так!

 

– Но, Евочка…

 

– Нет, послушай. Но если хотел ТАК – надо было прижать сразу, я же тебе намекала, я даже хотела.

 

– Но ты же сама отстранялась! Даже от поцелуев!

 

– Ах! А надо было прижать! Мне тебя учить, как глупых девушек разводят?

 

– Но ты – не глупая. И я тебя люблю…

 

– Ах, как хотела бы глупой быть!

 

– Нет. Нет, я так не делал и не могу! Ты бы может поддалась, а потом ненавидела бы. А мне надо долгую…

 

– Что? Связь??? И как тебя не тошнит… У тебя же ребенок… Не честнее ли было взять меня тогда – на разок, на пробу – и вернуться к своей похотливой селедке!? Скажи!

 

– Глупышка. Я тебя люблю!

 

– Ахх! А ты откуда знаешь, что надо мне? Ты хоть спросил? Может, мне и надо было там и тогда – и потом забыть и ненавидеть, и не видеть тебя никогда. Ах – я всегда хочу ДРУГОГО! Один день – постоянства, другой день – непостоянства. Даже каждую минуту разное…

 

– Послушай…

 

– Нет, ты послушай. Меня тошнит… я уйду сейчас, но знай же, что скажу! Думаешь, из-за тебя тошнит? Да кто ты мне! Но знаешь – вчера вечером я лежала с Яном, он спал. Я обняла его голову и гладила его – и обещала себе, что пока он жив, буду только его! Не смейся! Я знаю – он смешной. Я так годами, как дурочка, мечтала о настоящей свадьбе, представляла себе в деталях – не его, конечно! И получила такой тусклый брак. Но он единственный что-то сделал для меня. Остальные – культурные – только пачкали мозги и пользовались телом. Ну, пусть для себя, но он привез меня сюда. Ах, как жаль, что я не могу быть такой простой и глупой, как ему надо! И вот – опять. Я доверилась тебе и чувствую себя как обесчещенной – и я сама это сделала, понимаешь! Ах, куда тебе!.. У тебя своя жизнь, жена, сын. Иди к ним!

 

– Знаешь… у меня чувство, что я ухожу из этой жизни. Она была, была хорошей, но уже не моя, уже нечестно мне притворяться, что я ее часть. Скажи, куда мне идти?

 

– …

 

 

 

А она – она опять все оборвала.

 

Иногда Ева еще получала от него – вот неуемный! – неожиданные, никогда не по распорядку, воздушно-призрачные конвертики признаний. Ах, да она давно не серчала на него! И письма те были, по правде, единственным прелестным звуком в окружавшей ее безобразной яви. Но, как Мэтти в одной из тех “асечек” сетовал неожиданно правдиво: он – был Орфей, а она – Эвридика во сонме мертвых. Затерялась, притаилась – и пойди отыщи! Он пел без роздыху, а она – внимала молча…

 

А письма его, правда, были удивительно созвучны ее стародавним девическим идеалам, прямо-таки искусительны. Скажем, вот:

 

“Ева! Как жалею, что не могу увлечь тебя в нынешний мой мир. Это звучит сумасшедше, я знаю, не смейся! Я так увлекся моим нынешним предметом – русской поэзией – послушай! Вчера до полуночи читал “Петербургские Зимы” Георгия Иванова, их Бунина от поэзии. Читал его воспоминания о современниках, о том “серебряном” веке (это потомки тот век посеребрили, а тогда они – просто жили). И вот, представь, мне буквально приснилось, что сам я – начинающий поэт. И решился идти в достославную “Бродячую собаку” – их поэтические Мекку и Иерусалим и, конечно, модную забегаловку. Конечно, все прямо по мемуарам Иванова мне и снилось – через дворы, через сугробы, бесславно сваливаюсь по льдистым ступенькам в аж раскрывшуюся под моим напором дверь. “Что же, вы, вьюноша!” – слышу. И под локоть меня поднимает – ба! – сам Гумилев, главный местный черт, сияя своими разноцветными глазами. К счастью – вот бы сон в руку! – я “вьюноша” со средствами, так что сразу почтительно зачислен в состав местных “фармацентов” (то есть, по-нынешнему, спонсоров) и уже сижу на соломенном табурете подле обожествленных здесь Гумилева и Ахматовой, сижу робко, хоть и гордо. Камин жарит немилосердно. Над нами, в табачном тумане под сводами подвальной залы, гордо реет крашеный сусальным золотом обруч. Импровизированно возникает вдруг поэтическое состязание – за бесценное право записать стих-победитель на отдельный лист в эпической “Собачьей книге”. Уже на сцену вытолкан гость-москвич – юноша со взором горящим и удивительным лицом, мечтою скульптора. Читает:

 

Гаснет свет в разряженном театре,

 

Третий ангел кличет: дзинь-дзинь-дзинь…

 

Ну а мы – расчитываем мантры

 

Старой пьесы под названьем “Жизнь”.

 

По канве струится вечных реплик

 

Перебаламученная взвесь.

 

Потускнели звезды на галерке.

 

Месяц улыбается не весь…

 

Я – не я. Рукой антерпренера

 

Мне шутейский выделен венец…

 

Билетер знакомый из партера

 

Выкрикнул мне “Браво” наконец.

 

Отстучат, прощаясь, спинки кресел,

 

Клакеров затихнет жалкий свист.

 

Я – актер. Но это только, если

 

Бог меня потребует “на бис”.

 

Ах, что за гам и свист в “полусонном партере”! Уже и сам Гумилев, ревниво привстав, увлеченно импровизирует о чем-то своем. Сначала торжественно объявляет “эпиграф” (тут же, конечно, сочиненный):

 

Венерианки не знают боли,

 

Стихами нежными полня грудь…

 

Затем читает размеренно – мэтр есть мэтр (здесь смайлик сквозь сон):

 

Моргнуло солнце, и вдоль пеленок

 

Пятнашек ярких разбегся круг…

 

Зов погремушки был чист и тонок:

 

Я был котенок, я был ребенок,

 

Просивший правды из женских рук.

 

Ах, неостриженные мимозы,

 

Расцветшие в Петербургских див!

 

Все безнадежно: слаще глюкозы

 

Метаморфозы девичьих рифм…

 

Все безнадежно: меж ресторанами,

 

Где Блок рассеянно смотрит в ночь,

 

Цыганки блещут глазами пьяными:

 

Сыпь золочеными талисманами

 

Для крошки Цахес – не обесточь!

 

Душа обманется ерундою,

 

Котенком брошусь в веселый путь…

 

Цари, звезда голубой юдоли,

 

Где конкистадорам есть приют!

 

Тут он шутливо взмахивает-разводит рукой, признавая мнимое поражение, и… смотрит на меня. Я робею, я немею, бледнею, но неумолимый Гумилев меня не забыл и чуть не силой толкает на эстраду: “Дерзайте, молодой человек! Это же не в бой!”. И я выхожу-дрожу и, закашливаясь от непривычки в том легендарном дыму, все-таки довольно связно (ура! я герой!) объявляю стишок, посвященный некой позабытой уже во всех прочих отношениях девице. Называется он очень ко времени: “Оттепель на Николин день”. То есть – к зимним именинам их святого. Вот, декламирую, подбадривая себя пантонимическими жестами и перекрикивая чье-то нестройное бреньканье на рояле:

 

Вялый дождь обращается в снег

 

И серебряных змей на стекле,

 

И в часы утомительных нег

 

Их чешуйки мерцают во мгле

 

Хладнокровно. Пустая слеза

 

Канет зря на нагую постель

 

Как бессильная память о ле…

 

Но воспыхнут в углу образа,

 

И скривятся зимы полоза,

 

Прямо на пол устроив капель!

 

Гумилев хлопает меня по плечу и наливает водки: “Неплохо для дебютанта!”. “Вы понимаете ли, Николай Степанович, – лопочу я, – эти серябряные змеи не кража, это мною нарочно вставлено, потому что все уже было, было!”. Правда ли понял он? Но Гумилев наклонился к очень рассерженной именно “девичьими рифмами” Ахматовой, шепча и поправляя ее знаменитый “красный розан”… и я, гордый и одинокий, вскочив зачем-то, чуть не вытянувшись во фрунт неизвестно перед кем, принимаю на грудь эту его рукой налитую драгоценную стопку, и проваливаюсь в табачный туман…

 

Представь, какой сон! Какое соприкосновение сознаний! Ночью, вскочив после этого морока, записал все в полузомбическом состоянии, а утром сам до колик хохотал над школярскими рифмами и складом и кучей “благих идей” – впервые было хорошее настроение за много дней – ха-ха-ха! Я пишу стихи на русском! Ха-ха-ха! Я пишу стихи!

 

Такая вот зарисовка… И все утро – представь! – хохотал и варьировал: “На окно как кипящий елей!” – вот тебе и Северянин, пожалуйста!

 

И еще о русских. Знаешь, как писала их единственная поэтесса Цветаева (и чем-то вы схожи)? Вот – “чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или ЛЕЖАЛИ рядом”! Какой прекрасный идеализм!

 

Где ты, Ева?”.

 

Глупчик так ничего и не понял! Опять кипеть любовью? Мало ей? Здесь, средь бесполых теней, она была еще жива – и хотела оставаться живой, и потому не подавала голоса. Отозваться же на манок – это уйти от себя, от нужд тела, бросившись в духозахватывающую красоту “романа”. И потом – выкипеть до остатка, одною лишь известью осев на стенках адова любовного котла? Да-да – она все это давно знает, все давно запечатлено на любовных скрижалях: “А ночь крадет ревниво из-за шторы полоску света из твоих волос, я не хочу искать ни в чем опоры, к чему ты прикасаешься всерьез…”. Ах! Никогда в любви нет опоры!

 

А она оступалась так сто раз… и чудо, что еще жива. А однажды ведь призналась ему в сердцах – о, она никогда не обманывала! – ему… Чтобы из грезы превратиться в данность, чтобы рыцарь из прекрасного далека коснулся-таки приунывшей, подурневшей принцессы, нужно не просто красиво ее любить, не просто уметь молвить слово. Ей было нужно Слово!

 

А он и пел – незыблемо-наивно:

 

“Ева! Евочка!

 

Здравствуй! После многих дней, многих лет…

 

Знаешь, конечно, было довольно много дел, но не так, чтобы совсем было не до тебя, чтобы не было времени написать – но не знал что… Это как анемия или потеря памяти. Было чувство, что все уже давно сказано, что могло быть сказано, и остается только молчать, ожидая.

 

Знаешь, я перечитывал сегодня наши письма и историю “асечки”. Удивительно, что их действительно писал я, что отвечала ты. Как мы писали! Это можно сразу вставлять в роман… В романы!

 

“В тот вечер я случайно выронил ключи, еще поднимаясь по лестнице… они весело зазвенели, скользнули под решетку и ухнули на целый пролет вниз, и там, обиженно звякнув, затихли. Наверняка, я громко чертыхнулся при этом…”

 

“Ах, как полюбила я этого невзрачного человека, и как жестоко проснулась, не спросив его имя”.

 

И я удивляюсь – где же правда?.. Мне удивительно – ведь если бы мы жили по соседству, если бы мы (допустим) виделись каждый день по работе, – скорее всего, ни одно из наших писем так и не родилось бы. Мы мечтали о чинных прогулках по паркам Кембриджа, о гульбе на Кайеннском карнавале, страстно желали показать друг другу все родные места, но если бы мы впрямь гуляли там – мы бы, возможно, не произнесли наших чудных теплых слов об этих прогулках. И мы бы никогда не узнали того, что же на самом деле внутри нас, нас самих – потому что мир реальный, мир физический почти всегда берет верх при личном общении. Будучи рядом, ты вынужден говорить быстро, на языке окружающего мира. Ты не можешь тратить время на подыскивание правильных и самых точных слов. И надо уйти почти в медитацию, чтобы, погрузившись в глаза спутника, опять углядеть там то, что было так ясно по письмам.

 

И с другой стороны – невозможно не встречаться… Как это правильно – знакомиться в письмах! И только когда веришь, знаешь окончательно, какой дивный мир ждет – там, за ее глазами! – тогда только можно отважиться – и посмотреть, правда ли…

 

Дай мне посмотреть!”.

 

Да что ее виртуальный глупчик знает о правде! Правда – она тут, все вокруг давно заполонила. Правда – это девочки, с которыми каждый рабочий день надо бегать по расписанию на безвкусный “перекусон” под кетчупом и одобрять их горячие пересуды о мужских достоинствах (а она хихикала, слушая, как рассказы об инопланетянах); правда – это опостылевшие переводы длиннющих договоров (в том числе брачных), зиждящихся сплошь на лазейках в законах и оговорках на любой случай жизни после смерти (все равно, что скорбно разбирать древние могильные руны); правда – это ее Ян, полуненормальный, полуноминальный, полуживой… мысли. Тени мыслей.

 

Состояние свое невнятное она сама с трудом могла бы описать. Слова, приходящие на ум, были будто никак не знакомы друг с дружкой и с трудом друг к дружке притирались. Будто слова ее заново учились говорить – как в том выигрышном конкурсном переводе! Когда это было? Годы назад… годы…

 

А правда была в том, что ей приходилось столь искренне притворяться гармоничной окружающему Аду, чтобы выжить, чтобы ее не раскусили, не вычистили, не уничтожили ее остатки. Ибо она уже слышала, затылочными какими-то рецепторами ощущала, мозжечком чуяла – идут-грядут весело ручка-в-ручку разлад и деградация – ЕЁ – вечные Адские псы… и не хватало еще самой подавать голос. Мыслить здесь – это сгореть, любить здесь – это сгореть! Можно только обхватить светляка души руками со всех сторон и спрятать – глубже, глубже! Играючи, разбросать все блестючие, все видимые таланты по сторонам, как яркую бижутерию, и позволить только тайному зернышку внутри, ничего тебе не говоря, тихонько тянуть тебя куда-то…

 

А потом, когда отпустило, едва только опять начала задумываться о нем, не просто ждать его безответных писем как лучиков ЕЁ солнца, а читать их, истолковывать, как далекие ее предки гадали по солнцу… и вот что нашла в почте:

 

“Родная, прости! Знаю, что не хочешь, чтобы писал тебе… но я не мог! Есть у русских такая песня “Медленная звезда” – да, не смейся, я очень полюбил ТВ последнее время! Будто все ищу там что-то, какой-то сигнал со звезд… И девушка там поет: знай, что я не вся твоя судьба… Может быть, ты права. Но я – твоя медленная звезда, и гасну очень медленно. Я помню о тебе всегда и помню все. И вчера – вчера ноги сами занесли меня в то кафе, где я когда-то пил кофе с незнакомой “коротышкой” (не обижайся! – я еще не знал, как влюблюсь!). И вот какое чудо – там все еще играет та группа – ты должна их помнить, с аккордеоном, пианистом-виртуозом и певичкой-испанкой. Так вот – я с ними сдружился! Эти люди, их жизнь – это отдельная история (как хотел бы пересказать тебе!). Но, главное, они подарили мне диск – диск с теми песнями. Я помню – тебе понравилось. Видишь, я все о тебе помню! Вот, посылаю тебе одну…

 

Я люблю тебя, Ева! Глупая моя девчонка, нимфа моя – люблю!”.

 

Господи, какая наивная радость мальчишки! Оглянулся – и нашел вчерашний день! О, мой герой! Как живо это напомнило ее местного дьявола-надсмотрщика – тоже давеча, мучаясь, распространяя вокруг душистые клубы Old Spice, выдал геройски: “Гвенни, это нестерпимо. Но если я разведусь, ты выйдешь за меня?”. Ахи-ахи, каков страдалец! Конечно, сколько там она ему уже не давала? Ха-ха-ха-ха!.. А она-то лишь улыбнулась умело и даже нежно рестрепала его аккуратный проборчик: “Ты сошел с ума, Дикки. И ты туда же. Да, ты сошел с ума, бедный. Но спасибо за порыв. Я не знаю, милый. Видишь, я ничего о себе не знаю…”. Ах. Как важно всегда оставаться таинственной!

 

Подумаю! Сказать ли невозможно? Но нет – это маленькая смерть. Не ее – ей что уже? – а этих смешных петушащихся мальчишек, не познавших еще, что из ада выходят – если выходят! – не прежними, а ДРУГИМИ!.. А может – лучше притвориться как раньше? Просто обслуживать обоих по очереди – и жила бы во клевере (так они в Англии говорят). Ради какого золотого рожна ей эта мука-докука? Ладно хоть – глупой нимфе Эвридике, низложенной Королеве Фей, и свыше запрещено отвечать.

 

…но все же, послушаем ту песенку:

 

Trampa mortal en mi camino…

 

Nubes de sal y de hastío…

 

El triste ritual del olvido…

 

Смертельные ловушки на моем пути…

 

Истощенные соленые облака…

 

Скорбный ритуал забвенья…

 

Песня была почти родная, песня про вечные поиски вчерашнего дня, гимн вечным адовым мучениям. Беззвучно шевеля губами, она машинально повторяла слова. Слова были красивы, но будто потеряли смысл. И глаза ее были сухи – сухи как никогда.

 

……………………………………………………………………………………………………

 

И где-то там – уже далеко от нее – Орфей все пел:

 

Иногда, по ночам, когда не спится, когда записываю новую сказку, я будто снова люблю тебя.

 

Вот и песенке конец.


Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.