Андрей Устинов. V. Un homme amoureux.

 

Воспоминания! Воспоминания – как сны. Порой бессвязны, некрасочны и, быть может, просто глупы – многим ведь случалось яро что-то кому-то во снах доказывать… а наутро – пф-ф! И не ловко, и не аргументированно. Самый подходящий эпитет – бредовато. Но ведь там, во сне, ты взаправду был Цицероном!

 

Или можно по-другому: воспоминания – что низка разносортных самоцветов. Одни, хоть малоценны, да зато огранены блестяще, а другие – серые камушки с виду – на деле-то чистый бриллиант. Этакие четки, где для каждой бусины – своя молитва. Наше личнотаинство, магический концентрат, внутреннее шаманское бормотание… Да – так. Да будет свет!

 

Но в его воспоминаниях какого-то особого света поначалу не было. Да и вспоминать-то смешно, как натянуто они держались первые несколько встреч. И только когда чудак-экспериментатор (Мэтт про себя сразу окрестил его “Джекилом”), пиная осколки очередного раскокошенного “термометра”, бросил в сердцах, позабыв приличия: “Поражаюсь вам! И охота каждый день так любить!” – только тут их словно прорвало… минут десять не могли сдержать улыбок. И совершенно подружились – ночью она даже ему приснилась…

 

И сначала – да, было то кафе. А в кафе были только звуки… Как там сказала Ева? Были “видны только звуки”.

 

И на следующий раз – едва Мэтт послушно встал у стекла-стойки, едва лишь подмигнул Еве заговорщицки, и будто искры какие из глаз у них посыпались. Но не успел за платком полезть, чтобы слезу утереть, – глядь, а несчастный “термометр” опять спалился. Неудачный экземпляр?.. Да они все оказывались такими – на душе даже боязно делалось, ведь это только с Мэттом и Евой день за днем происходило! Зато у них, этаких отъявленных прогульщиков, каждый день выдавалось целых два часа жизни. И пошло, и поехало… И звуки, и краски. И слова, и музыка.

 

 

 

(Радостное многоголосье… Осторожный звон фужеров…)

 

– А!? А можно в уголок там?.. А почему ты выбрал именно это кафе? Ты водил сюда кого-то раньше?

 

(Легкий стрекот тарелочек, и вот – контрабас задает ритм; потом грустная трель фортепьяно…)

 

– Почему? Не знаю… А, знаю! Я услышал музыку. Тебе разве не нравится?

Читайте журнал «Новая Литература»

 

(Голос певицы – глубокий и усталый, пораженческий какой-то…)

 

– Да! Очень! Такой полусумрак, что видны только звуки… Наоборот, я просто поражена. Ах-х, ты ведь не понимаешь. Не понимаешь, что она поет?

 

(Звук отдвигаемых и сдвигаемых стульев… Шелест страниц меню…)

 

– Что-то по-испански или португальски, я их не различаю. Что-то грустное. Разве есть разница?

 

(Звяканье приборов… Или то металлофон?..)

 

– А разве совсем нет?

 

(Перерыв между куплетами… Тальянит, притворяясь простачком, аккордеон, будто бы изображая представление внутри представления…)

 

– Смотри, они там тоже изображают кафе! Ева, а ты знаешь испанский? Ну, или португальский – какой это? Ты же француженка?

 

(Снова певица – совсем хрипло и устало… Зато мелодия “другого кафе” раздается пуще – там и аккордеон, и там-тамы какие-то… Музыкальные джунгли!)

 

– Ты же слышал моего Яна – я туземка из Южной Америки. Я еще наш индейский знаю. Знаешь, какие у них песни!? Песни-звуки. Дикие!..

 

– Боже мой, я сижу рядом с дикой индианкой!

 

– Да-да! Знаешь, какой сейчас мир? Круглый! И все возможно…

 

(Закончилось: сначала утихает фортепьяно, потом пропадает ритм контрабаса, и только тарелочки еще шелестят. Но недолго … Аплодисменты… Гул голосов и звон фужеров…)

 

– Ну, индейского кафе я не знаю. И что же она нам пела? Про кафе?..

 

(Мягкое постукивание пальчиков по скатерти… В ритме отзвучавшей песни…)

 

– Ну… я не могла не прийти… я должна была знать, и я вижу… ты поешь в том же кафе, кафе Истины, та же музыка… все вокруг говорят, что ты поешь плохо… они были довольнее, когда мы любили… сможешь ли ты однажды чувствовать то же самое к другой и снова петь, чтобы эти старички были довольны… can love be different?

 

(Пианист начинает соло… То ли всерьез, то ли просто пальцы разминает – непонятно…)

 

– Видишь – романтическое и про любовь. Разве есть разница?

 

(Левая рука ведет ритм, правая легко чиркает по верхним октавам…)

 

– А разве совсем нет?.. Скажи! Ты думаешь, это правда?

 

(А теперь правая то и дело перескакивает левую – то в жар, то в холод, как говорится…)

 

– Что? Может ли быть любовь? Конечно, может…

 

(Дрожание пойманной верхней ноты… Как это называется? Tremolo?)

 

– Нет, что они нам наговорили. Какие-то военные исследования. Чушь какая-то, да?..

 

(И – обоими руками, навстречу друг другу, по всей клавиатуре…)

 

– Да, муть какая-то несусветная… В “термометр” наш еще приходится верить, даже, знаешь, сладко верить… но этот щит, который мы должны тестировать – и зачем бы нашим воякам защита от “любви”? Смех и грех!.. Но тогда почему ты согласилась?

 

(Аплодисменты, одобрительный свист… С фальшивинкой…)

 

– Ах, это все-таки много денег. Тебе-то все равно, а для маленькой переводчицы с французского это важно… А ты-то сам почему?

 

(Шаги официанта мимо…)

 

– Да кому деньги помешают? Вот что, мы же зашли праздновать! Официант?.. Ева, что ты выбрала бы?.. Что ты! Я угощу, можно?.. Пусть это будет апофеоз роскоши среднего класса – Dom Pérignon. Последний раз я пил его на… в общем, давно.

 

(Рассеянный постук ножичком по фужеру…)

 

– На чьей-то свадьбе, да? Ведь угадала?

 

(Ответный энергичный постук…)

 

– Ммм… но представь, даже забыл, на чьей!

 

(Ножичек нерешительно замирает… Потом вдруг вызванивает трель звонка…)

 

– Мэтт! Ах, какое имя приятное… А что ты подумал, когда он позвонил? Контракт на месяц, такие деньги… Прямо как манна! Мне столько надо было починить в доме! Извини, тебе, наверно, эта проза неинтересна…

 

(Звяканье оброненного ножика… Звук передвигаемого стула…)

 

– Ты, конечно, хорошая хозяйка… Ах! А про меня – право, ты будешь смеяться…

 

(Ее ножик еще разок рассеянно звякает о фужер… Затем глухой стук – положила на скатерть…)

 

– А что?

 

(Его насмешливое фырканье…)

 

– Если любопытно – мне почему-то еще там, в парке, втемяшилось, что наш докторант – гей. И когда он позвонил – сначала боялся, что позовет на свидание… Так вот тебе правда, если хочешь. Я согласился в порядке личного извинения. Самопожертвования науке…

 

(Звуки со сцены… Отдельные несвязные ноты…)

 

– Ха-ха-ха-ха-ха! А знаешь… я была знакома с некоторыми, они очень хорошие люди…

 

(Шаги официанта… Ударник палочкой начинает задавать новый ритм …)

 

– Так вот я и извинился… И пусть теперь хоть трансвеститом окажется! Мне все равно. Черт с ними со всеми, кроме нас. Вот и наш апофеоз… Да, пожалуйста!..

 

(Выстрел пробки, шипение… Звяканье фужеров… аккордеонист выдает маленькое соло…)

 

– Ахх! Настоящее!.. Так ты рад, что это я, а не он? Я не переодетая!

 

(Вступает певица – поет что-то в вопросительном ключе… Celos… Pudo el amor ser distinto…)

 

– Ты смешная… С ним термометр упал бы ниже пола… А вы в колониях все такие, э-э, дико прямодушные?

 

(Y en un café… me contaste… tu destino…)

 

– Ха-ха-ха-ха-ха! Какое это есть выражение – любишь меня, люби и мои песенки?!

 

(Поет – по-прежнему мелодично и устало… Nubes… nubes de sal…)

 

– Ах, песенки! А что она поет теперь?

 

(Mmm… Crudo final discepoliano…)

 

– Ну… celos – это ревность… черная аргентинская ревность, рваные соленые облака… ты поешь опять, что я твоя судьба, смеешься надо мною даже в песне… успех интоксицировал, м-м, успех обесчувствил тебя… бессмысленный и поучительный финал, последний фортепьянный аккорд… can love be different?

 

(Песня кончается, мелодия замирает… Аплодисменты, оживленный гул голосов и интенсивный звон фужеров…)

 

– Женщина! Интересно, может ли она петь о чем-то другом?

 

(Аккордеонист начинает какую-то веселую мелодию…)

 

– Ахх… Ты правда не понимаешь.

 

(Публика начинает прихлопывать ему…)

 

– Чего именно? Так переведи…

 

(Ударник тоже весело бьет в какой-то бубен…)

 

– Я все перевела. Но ты слышишь только звуки, а не песню. Это не женщины, это мужчины. Могут ли мужчины поступать с нами иначе – вот смысл… Но вы все такие…

 

(Два притопа, три прихлопа – публика аплодирует… Выстрелы новых пробок, звон фужеров…)

 

– Не горячись, не горячись… Если хочешь знать – я не сторонник поучительных финалов, я предпочитаю просто жить.

 

(Где-то фужер разбили вдрызг… Поспешные шаги официанта мимо…)

 

– Ха-ха-ха-ха-ха! Нет-нет, не наливай мне больше, а то я сойду с ума! Знаешь, я дивлюсь – разве правда все мужчины такие глупые? Разве не понимаешь ты, что этот – в песне – тоже предпочел просто жить и петь, и веселиться, когда она уже дошла до края?

 

(Бормотание официанта… Шелест купюр… Деликатный звон “чаевых” монеток друг о дружку…)

 

– Постой! Ты хочешь сказать, она сожалеет не о себе, ибо любовь – судьба любой настоящей женщины, – а о его… э-э… ограниченности? То есть, ей вдруг открылось, так сказать, на старости лет, что все мужики – козлы? Что-то вроде этого? Ты хочешь сказать?.. Но знаешь, я даже соглашусь – только у меня тут своя теория. Знай же, что козлы разные бывают. Есть эти дворовые с бараньими мозгами, а есть гордые горные покорители…

 

 

(Звук отодвигаемых стульев… Со стороны сцены – снова звуки оживления…)

 

– Ха-ха-ха-ха-ха! Ты замечательный… Давай, завтра мой черед, хорошо? Я тебя тоже куда-нибудь уведу, ладно?

 

(Начавшаяся мелодия обрывается хлопком двери…)

 

– А куда?

 

(Уличный шум… Десятки плохо различимых мелодий из окон и подъездов… бестолковые автомобильные гудки …)

 

– Ахх… Знала бы! Поймай мне такси, ладно?..

 

 

 

То было маленькое, как раз по размеру городка, но традиционное biennale. По принципу “Культуру – в массы!”. Сей год выставляли портреты, но не просто. Экспозиция называлась “Variations on a Theme” – даже Мэтт (потом) признал, что налоги в кой-то раз были потрачены со вкусом. Даже бумажная афиша смотрелась “на миллион” – темное пространство вселенной заполнено разнородными и разноокими лицами: красочные маски Арлекина; футуристические кубические лица, прикрытые масками из треугольников; что-то или кто-то двуликое(кий); неточно склеенные полулица; наконец, полулица, скрюченные, иначе не скажешь, в две сцепившиеся, слившиеся в экстазе запятые, – инь и янь!

 

– Ах! – задержала его Ева. И даже руку потянула к бумажному листу, будто к лицу живому. – Но кто же автор? Почему имена настоящих творцов выставки всегда пропечатывают на афишах петитом и внизу, где их только родные и отыщут?..

 

– Кесарю – кесарево, а богу – богово! – улыбнулся Мэтт. – Но почему же именно сюда? – стоически подивился, вздыхая неслышно, что придется долго объяснять азы. Что за наивный энтузиазм! Хотел даже поддеть Еву по вчерашней памяти: “Разве лучше индейских примитивов, а?” – но осекся, понял с удивлением, что просто-напросто благодарен ей, что вытащила, сам бы и не дошел. Заинтересовался! Но она – неужели всерьез болеет портретами?

 

– Ах, представь! Эта ваша мэрия сделала хороший промо-ролик – я видела как раз вчера. Вот первая польза от того ужасного телевизора! Все вперемешку, но это же чудо, что сюда все так запросто привозят! Как жаль, что Ян непроходимый домосед, представь, мы вообще никуда не выбираемся!.. Но смотри и слушай меня, я все запомнила! В этом зале…

 

Но Мэтт не очень-то послушался… Хотя – тогда, наверно, что-то и слушал, но вот сейчас, в воспоминаниях, на ум приходили лишь красочные отрывки – да-да, как вешки на мысленном пути. Причем он даже не мог бы сказать – это её впечатления или уже его? Так все перемешалось…

 

“В центре… Диего Веласкес, портрет Папы Иннокентия X. 1650-й год… Фон – алый бархат; позлащенный трон… Важный, прекрасно одетый… как бы по сану, как бы без излишеств, но на безымянном пальце – рубиновый перстень незнамой цены. Подозрительно-проникновенный взгляд властителя…”. И лично Мэтту – почему-то запомнилось ухо властителя, точно локатор повернутое в сторону зрителей: и что они там шепчутся? (Тут смайлик. И Ева, кажется, тоже фыркнула…)

 

“Но оглянемся на стены!.. Френсис Бэкон – эскизы к портрету Иннокентия X… 1950-е годы… Вместо трона – странный энергетический каркас, прямо электрический стул, ужасть!.. Кричащие и застывшие в напряжении фигуры Пап… То растерянно запертые в раскаленных клетках-кубах, то, в корчах и судорогах, прямо на глазах размываемые проходящими прямиком сквозь них потоками желтого света, то, уже очищенные безжалостным художником от телесной оболочки, какие-то получерти-полускелеты…”. М‑да, так вот откуда черти берутся! – весело подумалось Мэтту. Интересно, а сам Папа, кабы видел, воскликнул бы опять: “Troppo vero!”?

 

А Ева – нет, здесь не засмеялась…

 

…нет, он тогда совсем не слушал! А по-настоящему, не рисуясь перед нею, не ради вежливости или ее смешного смущения – да Ева все равно не на него глядела! – впервые любовался Ею. И когда она возвестила торопливо-банально: “В этом зале… Вермеер… Девушка с сережкой и Портрет молодой женщины… схожая поза… вариации на тему Женщины…”, – а ему-то привиделся там же, в той же позе вполоборота, еще и третий женский портрет, еще и третий эскиз к некоему глобальному портрету вермееровской Женщины. Весь отдых которой – только эти робкие счастливые сеансы позирования Художнику, когда можно чуть принарядиться, а остальное – рабочая роба да заботы по чужому дому, да мучительно-постыдные обжимания со вхожим в кухню мясником.

 

Круглое личико, щеки чуть румяны, черные волосы забраны наверх в замысловатую старомодную прическу, и там… Там – солнце будто нижет корону. Хотя, если вглядеться, это лишь очень простой бантик с копеечными звездочками-золотинками чуть не из фольги… Вот, интересно, была уже во времена Вермеера фольга?.. Под румяными щеками, под розовыми губками – сиреневый шелковый шарфик… Выпуклые блестящие глаза. Черные, влажные. И прищурены, прищурены как… Как у женщины, глядящей вдаль… Да – на чужую свадьбу вдалеке…

 

Мэтт, правду сказать, и сам не понял, откуда родилось такое сложное сравнение. Ведь Ева в то мгновенье была совсем другая, радостная и серьезная одновременно, как маленькая девочка, играющая в экскурсовода. Коротышка с задраным носом! Но вот же – будто в нем, с начальной школы не бравшем в руки красок, вдруг проявился талант матерого живописца – прозревать сквозь годы, видеть больше, чем есть. Прямо Гойя с Веласкесом в одном флаконе! Тьфу, куда его мыслепотоком унесло! (Тут смайлик…)

 

……………………………………………………………………………………………………

 

– Так ты читал Трейси Шевалье? – Ева глянула на него искоса, аккуратно надкусывая круассан. Ах – вот и еще замечательная тема Вермееру для портрета: “Девушка, поедающая круассан”. Как ловко держит двумя пальчиками, как выцеловывает нежно, чтобы не выдавить джем, как наклоняется далеко, вся волнительно изгибаясь, чтобы нарядное платье не закапать нечаянно…

 

– Да-да! – отозвался, ухмыляясь, тоже с набитым ртом. – Тяжелая женская доля etc. Это же ваша любимая песнь!?

 

– Ахх, глуп! Вот… вот… – аккуратно потрясла обгрызенным круассаном, – вцепилась бы в тебя, если бы не люди! Ты невозможный…

 

– Вовсе и не глуп! – объявил он во всеуслышание, совершенно неприлично облизывая пальцы и нарочно причмокивая. – Думаешь, не понимаю, что книжка ее – (чмок!) – в первую голову о врожденном чувстве прекрасного? О том, что невинное неученое дитя – (чмок!) – “термометр красоты”, так сказать! – (чмок!) – вдруг может открыть что-то новое даже признанному мэтру?..

 

И подумал, все еще машинально облизывая пальцы и подозрительно глядя на Еву: “Но вот ты-то почему все это чувствуешь?”. А Ева – чудо! – ответила ему таким же подозрительным взглядом. И оба, будто раскусив друг друга, тут же улыбнулись. И тут же, будто воспользовавшись ее долгожданным замешательством, джем наконец-то сладостно брызнул ей на запястье…

 

Несколько минут спустя они уже вполне мирно обсуждали выставку.

 

– Вот интересно… – задумался Мэтт. А что – горячий кофе приятно грел желудок, почему и не пофилософствовать теперь? – Все-таки у живописи много преимуществ перед литературой. Тут вот каждый дурак может подойти, посмотреть искоса, принюхаться наконец, и через минуту считать, что все познал. А книжку – ее еще читать надо. Несколько часов! А с друзьями/подружками зато как трудно обсуждать – надо же, чтобы и они еще прочли!

 

– Ха-ха-ха-ха-ха! – Ева звонко прыснула прямо в чашку, так что благочинные соседи встревоженно заозирались. – Прекрати, глупчик, уморишь!

 

– Лады! – деланно-важно согласился Мэтт. – Тогда вот тема посерьезнее! Согласишься ли, что в живописи вариации – дело естественное? Все делают кучу эскизов, а их потом отдельно можно и выставлять, и продавать. Безотходное производство! А если тема пойдет – можно и потом, после картины, еще парочку эскизов к ней подрисовать…

 

Снова со стороны Евы послышался сдавленный смех-всхлип, но Мэтт уже вошел в раж, сам неожиданно поймав серьезную ноту:

 

– А в литературе? Когда черновики имеют ярко выраженную самоценность? Разве что “Война и Мир” – читала ли? Знаешь ли, там в начале дети, резвясь, вбегают в гостиную. И Наташа вертит в руках куклу – Мими. А почему они так разгорячились, почему сконфуженно мнутся и едва удерживаются от смеха, что же это они там этакое делали, в задних комнатах, а? Ведь, по словам самого Толстого, “видно было, что там… у них были разговоры веселее, чем здесь”.

 

– А почему? – спросила, успокоившись наконец, аккуратно промакивая губы розовой салфеткой.

 

– А! А в том и дело – в черновиках написана большая живая сцена! – что они там, в задних комнатах, только вот молодого Бориса на этой кукле Мими поженили. И вот…

 

И вдруг – сам осекся посреди разглагольствований. Опять вскинулся на нее подозрительно – да что это прямо сейчас взялась рассматривать в зеркальце результаты своего дотошного промакивания? На миг – ему даже старушка Дженни рядом почудилась! Фу ты! Неопределенно пожевав губами, поинтересовался:

 

– А тебе это правда интересно? Даже не этот конкретный вопрос, а вся моя интеллектуальная, так сказать, болтовня?

 

– Ах, зачем спрашиваешь!? Хорошик, знал бы, как мне не хватало именно таких разговоров! – И она стрельнула в него смешинкой поверх зеркальца – поверил ли? Тем самым взглядом, какой любой “термометр” вдрызг раскокошит! – Нет, не читала про куклу, – продолжила, снова вглядываясь в зеркальце и – ей-богу, сама как девочка кукольного возраста! – строя зеркальцу всяческие свадебные гримаски. – Но, это же очень мило, зря он это вычеркнул, все девочки обожают свадьбы! И, м-м, Натальин портрет был бы гораздо теплее! Вот чем литературный портрет лучше, что автор вездесущ, правда?!.. Но знаешь что! – вдруг остановилась, глядя на него влажными блестящими глазами, словно тоже поймав важную ноту. И спросила почему-то тише: – А почему ты забываешь о стихотворных переводах? Ах, да ты же не любитель…

 

А в самом деле – почему? Действительно – вот где импровизации и вариации! Почище, чем в музыке! Он тщательно обдумывал эту идею некоторое время – пока они вставали, пока лавировали среди тесно составленных столиков, пока спускались вниз по лестнице…

 

 

 

Стадион ревел ревмя, очертенело свистел и адски дымился – из-под козырьков для зрителей пар валил, как… как из свистка бабушкиной скороварки! Из тысячи свистков! Да что стадион, жар от несчетных петард проникал, верно, в каждый дом, где горел экран телеприемника! И даже нещадный ливень, без устали хлестающий на поле из сердитых туч (видать, и у богов уши заложило), не мог загасить пламя борьбы. “Волны” неугомонных болельщиков то и дело выплескивались с экрана прямо в бар: какие-то исступленные “ливеры”, петушась, то и дело вскакивали прямо на стол, закрывая обзор; тут же остальные, включая Мэтта, тоже вскакивали бранчливо; потом молодчиков усмиряли, усаживали, и “волна” спадала… Посмотрите-ка, 10-ка манкунианцев вдруг выискал на поле свободный островок и… остановился. На него, пыхтя, уже летели двое мерсисайдцев, разметывая в стороны осеннюю грязь, но он по-пижонски, как на разминке, поднял голову, приценился (режиссер-молодчина успел взять крупно его блестящие глаза), и… его смели откровенно злобным подкатом сзади. Ах – его ломкий крик слышал весь безразличный стадион, все дудящий все в те же дудки. Но рябой мяч все-ж-таки летел уже по высокой дуге на фланг, где, уходя от “деревянного” опекуна, левый хав манкунианцев прокрутился, следя за ниспадающим снарядом, на все 360°, как-то так наклонился, что мяч гладко просвистел над плечом (и напрасно дуболом что-то там сигнализировал – рука, дескать!) и, буквально выворачиваясь с опорной ноги, левой все же чудом достал “по уходящему”, переударив (аж брызги во все стороны – и дуболому на морду!) чертово пушечное ядро в штрафную. Мяч просвистал между тремя обмершими мерсисайдцами точно сквозь три игольных ушка, и… Мама! “Рыбкой” вытянувшись над обширной лужей, тут же немедленно ткнувшись в эту грязь всею ражей мордой и распоров нос чуть не до хряща, да черт с этим всем! – главное, что какой-то манкунианец!!! (вечный защитник, что носа-то из своей штрафной доселе не казал, кого здесь и свои не ждали) успел в диком прыжке подставить под это ядро несчастную свою драгоценную голову (потом его увели под ручки – как и двух других). Го-о-ол!!! Нет, играть-то было еще 7 или 8 минут (и сколько там еще добавит формалист свистун на удаления/препирания/замены), но всей арене стало ясно, что последние семеро полевых и без замен никому ничего не отдадут в этот вечер. Не убивать же их всех – неспортивно! И, кляня всех и вся, народ ручейком потянулся с трибун (ведь не 1:0 – 3:0 уже! и надо было биться-ломаться?). И, бросая на этот мокрый холст последний щедрый мазок, хляби небесные разверзлись так окончательно, что матч игроки заканчивали еле телясь, чуть не вплавь. Между прочим, то не был какой-нибудь великий финал Лиги Чемпионов, а был простой “четверик” Кубка Английской Лиги – мерсисайдцы против манкунианцев

 

– Ах! – ехидно подвела итог Ева, когда действо наконец закончилось. – И что же я тут высидела? Какое неприятное зрелище, как мокрые цепные псы! Не ожидала, что тебе все это нравится! – она снова нервно, пренебрежительно всплеснула ручкой. – Можешь ли объяснить мне? И ты еще филолог!.. – И тут же, нивелируя любые объяснения, припечатала: – Не зря, кажется, Ян это вожение в песочнице не одобряет! Вот хоть автогонки…

 

– Подожди! – он тоже замахал руками, малость перевозбужденно. Мало пришибленных “бакланов” вокруг, так еще с ее блаженным тут спорить! Вот же спортивный авторитет нарисовался! Теле-слизень! (Откуда взялось? Да Дженни вчера про своих arion-ов и limax-ов весь вечер трендела! Но это другая история…) – Дай отдышаться, Ева! Извини!..

 

Так что он, во-первых, сходил в туалет плеснуть на лицо воды похолодней (черт, за воротник натекло! брр!), затем, посомневавшись что, в бурно-потной схватке у стойки (черт, что, снова теперь умываться?!) раздобыл им банальной колы; одну банку выдул прямо там, сжатый толпой, и еще полбанки – шумно: аахх! – уже при ней, и потом только малость опомнился. Как же уйти от пустого спора? Вон как надулась грозно – как мышь на ячмень! Ладно, что эль не заказал… Объяснять ли, что иногда мужчина должен идти до конца?! Бесполезняк! Чтобы не обидеть, поостыв и подумав, нашелся удачно:

 

– Дорогая Женевьева! Понимаешь ли! Бывают дурные голы – с угловых, с пенальти, отскоки… Это – да, глупость и неинтересно. Но бывают миги вдохновения, единодействия разных людей, ментального слияния: один подает – и второй тут как тут, а откуда он знал, где ему счастье ловить? А третий – как он знал, что прийти к чужой штрафной, куда в жизни не ходил, только другим завидовал, именно сейчас пробил час? Это не комбинация – это телепатия!

 

– Как балет? – недоверчиво протянула Ева, все еще с сомнением теребя в руках холодную банку. Грея…

 

– Но в балете они долго натренировывают одно и то же, чтобы руки-ноги механически помнили все прыжки-повороты. А здесь это внезапная искра, общая импровизация! Понимаешь? Это искренняя телепатия, не натасканная как в балете. Нашему доктору Джекилу надо было бы мерять их!

 

– Но у них неустойчивый эффект, а у нас устойчивый! – Ева рассмеялась сконфуженно, уступая его искреннему энтузиазму. Отхлебнула наконец шипучей колы, словно отпуская внутренние вожжи, но правя еще неуверенно и сама себе смеясь: – Все-таки как-то мы сроднились. Правда, Ян? – И тихо тронула его руку, будто пробуя… на теплоту?

 

– Правда, Дженни. Конечно, правда, – машинально ответил Мэтт, медленно соображая, что же не так…

 

Сообразил (тут смайлик). Чудно́!.. И в этот божий миг вся футбольная вселенная разом перестала существовать. Растворился в мировом эфире заикающийся в экстазе комментатор; болельщики, вот только что нечленораздельно оравшие богу в уши свои кричалки, вдруг по-рыбьи бессильно заразевали рты; тяжелые ароматы Гиннесс легко улетучились в случайно (ай ли?) раскрывшуюся дверь. Интерьеры зала, перенасыщенные цветастой атрибутикой великих клубов, плавно расширились-разъехались далеко в бесконечность, обратившись в яркие разноцветные созвездья, – и только Мэтт и Ева, по странной прихоти этой новой вселенной, не разбежались никуда друг от друга, остались рядом на прежнем расстоянии, вдруг пристально и тревожно глядя глаза в глаза. Потом Мэтт часто вспоминал этот миг как момент смещения неких небесных тектонических плит, – когда на какую-то наносекунду ложное небо-потолок будто опрокидывается и в незащищенную сетчатку бьет ослепительный свет настоящих звезд. И успеваешь (!) заметить – что созвездия совсем другие, что цвета и глубины их совсем другие; и ты истово любуешься ими, словно перебирая некие духовные четки…

 

– Ты необыкновенная, – сказал он наконец, вроде бы совершенно не к месту.

 

– Нет-нет, что ты, – она как-то принужденно, слишком притворно замахала на него руками. – Я совершенно обычная. А ты меня пугаешь, – добавила вдруг, тоже вроде не к месту. И, кажется, даже попыталась банально хихикнуть…

 

– О нет! – улыбнулся Мэтт, мягко забирая инициативу в разговоре. Чувствуя, что именно сейчас пора раскрыть ей что-то, что узнал о ней почти случайно, но теперь-то ясно – ни черта это никакая не случайность. А какой-то чертов божий промысел! – Вот посмотри-ка, Ева, что за стихи раскопал в Интернете. Автор – тоже Ева!

 

И, нарочно медля, давая ей (задрожавшей как от холода) время и возможность неловко как-то его прервать, отвлечь, остановить, вытащил из кармана пиджака сложенный в четверть, вчера в ночь распечатанный дома листок. И, щурясь, прочел звучно (впрочем, от пива эта декламация никого вокруг не отвлекла):

 

Три первых слова были “И”, “НО”, “ТАК” –

 

Ах, “Фребеля дары”! Они тугое пестовали ухо

 

И там самовоздвигли некий храм,

 

Способный душу вызвучить из фраз

 

Столь неестественных как сопро-мат

 

И даже sprech-gesang (речччь-песнетив);

 

И стал я без подсказок различать

 

Оттенки помыслов в порожней болтовне.

 

Но, поприжившись, милые словечки

 

Манерами людскими подразжились:

 

То куролесят, то не вяжут лыка… Не раз

 

Я в мякоть стен словесных утыкался! А переплеты их –

 

До дыр истерты как разношенные бтинки.

 

Ох, хитрованы! Аж и в этот стих проникли их понятливые взгляды

 

И выкрутасы пальцем у виска – как выкрутасы пара

 

Над чайником…

 

…и так

 

Словцо любое можно до потери

 

Мусолить распоследнего из смыслов. Не вку́сны

 

Уже ни странность их, ни иностранность…

 

Вот идиомы каверзный финал: мертвы

 

И noun и verb – и страсть сей полюбовной схватки

 

Вых(о)лощена с затасканных страниц…

 

Но бойся непрочитанных вокабул!

 

Они соблазнов полны и готовы

 

Пустоголовых – знаньем поразить!..

 

Так можно ли довериться словам?

 

Сей чувственный пиар от нашей плоти – в Терра-

 

риум лишь можно поместить

 

Под вечное стекло. Тогда, Адам и Ева,

 

Господь вам даст билетик поглазеть:

 

В искусственном и безыскусном свете –

 

Так очевиден и невероятен, инертен, сладострастен, нем, враждебен,

 

Брильянтен, опиатен – сам Абсурд.

 

Читая, он опять испытывал вчерашний шок – получить это в ответ на невинный запрос! И Ева – и она ответила тем же взглядом, что болезненнее выклика!

 

– Ах, но нет! Что же это! Откуда взял?! – воскликнула машинально, но так тихо, что из-за надсадного гогота кругом он скорее прочитал по губам, чем услышал.

 

– Ну… – улыбнулся кривовато, будто было за что извиняться. – Просто ввел в Интернете твое имя. Мда… Там написано – ты тамошний феномен, в шестнадцать лет уже напечатала книжку стихов; единственную. И потом что? И вдруг выигрываешь этот конкурс переводов… и поездку сюда… Зачем? – и он в сердцах шлепнул свободной рукой по странице с зачтенным оригиналом, будто заумные слова и впрямь были в чем-то виновны.

 

– Да, – откликнулась опять шепотом. – Я была… Не странно ли? После этого стихотворения совсем не могу видеть стихи – как по-писаному, я больше не верю! Ах нет, зачем вру тебе? Я давно перестала им верить. Поэтому перевод и получился так, наверно… успешно.

 

– А Ян твой знает?

 

– Ахх, смешик! – даже как-то негодующе всплеснула дрожащими руками. – Конечно, нет! Нет, что ты! Он бы этого не пережил, что обо мне где-то в “паутине” пишут. Он только из телевизора знает, что бывают умные женщины, но уверен, что это какие-то неестественные монстры – Мария Кюри или, не дай бог, Жорж Санд!.. Ах, но что за ирония! Я так всегда хотела сбежать оттуда, чтобы не считать в ужасе последние сантимы, чтобы успокоиться, я больше ни во что не верила… Так хотела попасть в прекрасную незнакомую страну! Глупая я – хотела найти здесь принца! И эти стихи, глупый случай, привели меня к Яну, и теперь я обычная домохозяйка, понимаешь!

 

– Ты плачешь? – спросил Мэтт. Глупо и неуклюже. А сам ведь думал пораженно-восхищенно: “Что за милая француженка! Так уметь даже не смеяться, а грустно улыбаться над собой!”. – Но твой… Дар? Я не силен во французском, знаешь ли, но они так восторженно пишут о тебе. Неужто все останется втуне?

 

– Ах, что ты говоришь, какой дар, какая туна, кому это надо! – опять заговорила торопливо, заплескала ручками. – Ах, ну что?! Что?! – Это заметив, что он, против воли, лыбится от ее слов.

 

– Смешная! Не обижайся! Ты так хорошо говоришь, как никто тут не говорит, но иногда без географического, что ли, контекста, как совершенная инопланетянка… Втуне – это значит…

 

– Нееет! – она чуть не взвизгнула, закрыв уши руками. – Я не хочу знать! Не хочу больше учить слова! И не смейся надо мной! Что ты знаешь обо мне?! Я знаю слов больше тебя! Ты только смеешься все время! Я удивляюсь, ты вообще хоть раз в жизни плакал?..

 

Было обидно, но он только вытер вспотевший лоб, прямо ладонью, и сказал тихо:

 

– Но Ева! Наверно, не знаю. Но и ты тоже мало обо мне знаешь. Или думаешь, что я всегда такой – развязный? Знаешь, там в парке тогда были девушки и… э-э… побросче тебя (на – получи!), но… Евочка! Милая, родная, не плачь! Подожди, прости, дай досказать, почему родная!.. Потому что – как это получается, что мы читаем разные книги, смотрим разные выставки, и вообще мы чертовски разные, но эта машина каждый день выбирает нас? Ты ведь не забыла о чертовой Машине?.. Да, я путано говорю, но послушай мою историю… В колледже я не получал стипендии, и родители должны были платить за учебу, так что мне и медяшки Мэг порой не доставалось… Они не монстры какие-то, просто мы в тот период правда бедновато жили… и по вечерам я иногда рылся в старом отцовском хламе в гараже и собирал по кусочкам свой первый компьютер: корпус, блок питания, микросхемы памяти – все отдельно… Мама даже мне немного помогла тайком, дала на то, чего там не было… И вот в какой-то момент у меня был корпус и блок питания. И я так хотел свою, именно свою музыку, что отложил на время и монитор, и клавиатуру, и все остальное… И наскреб на CD-привод – искал, самое главное, чтобы с лицевой панели управлялся, а не только программно… Помню хорошо, как после занятий вечером пошел пешком на другой конец города, в магазин “б-ушного” оборудования, который дружки посоветовали, обрел там наконец свой “сидюк”, пешком поплелся домой – через Jesus парк. Заходил до того и туда, и сюда – смотрел на диски, все казалось дорого. Точнее, не казалось, а просто уже не оставалось денег даже на нормальный диск, представляешь? Но у выхода, на мостике через шлюз, прикупил наконец один у какого-то араба на “дикой” распродаже, может, даже краденый. Кажется, просто понравился необычной обложкой. Дошел еле-еле домой, там собрал эту конструкцию: просто корпус от компьютера, блок питания, и CD-привод торчит. Колоночки в гараже у отца выискал – какие-то детские, маленькие очень… какое там 5.1 – тогда и не было; хорошо, хоть стерео! Вот я собрал это все наконец, включил – ничего не сгорело чудом. И… И я услышал божественное: тааа-та, та-та́ там-та́ та-тааа-та. Это была “Фантастическая Симфония” Берлиоза. И я сидел и слушал и плакал… Это надо слышать!!! Ты знаешь ли эту историю? У меня на буклете к диску была…

 

И так они сидели – за полутемным столиком, но словно в отблесках меди от оркестра. И словно не звяканье кружек и грубоватый болельщицкий говор били в уши, а звон оркестровых цимбал и резкие басы офиклеид (Да-да, две офиклеиды – именно так говорилось в перечне инструментов; может, ради этого будоражащего слух слова он и диск купил?). Да – именно ради них, Мэтта и Евы, Orchestre Révolutionnaire et Romantique с заветного, увы, давным-давно затерянного старушкой Джейн диска (ох, эти ее спорадические “уборки”!..), снова начинал играть Rêveries-Passions, Un bal и Scène aux champs – самые чистые, идеальные мелодии, посвященные красавице Гариэтте. Вокруг которых, вьющихся подобно беззаботным бабочкам на лугу, клокотало, шумело и бессильно расплескивалось темное лукоморье Гиннесс, таящее в себе, увы, грядущие Marche au supplice и Songe d’une nuit du Sabbat… Но зачем сейчас о грустном?

 

 

 

Ах, музыка! До чего ж хочется еще повспоминать о музыке! Вот…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

– Ах! – задержал ее прямо в фойе (каком? да и когда? – сам не знал). Нежно обняв ладонями ее обнаженный локоть, воскликнул трепетно: – “Variations on a Theme”, ты помнишь? А я, тугодум чертов, все думал, что это за déjà vu такое! Идем же! – и повлек ее, сбитую с толку (а как же обещаное пирожное?), недоуменно улыбающуюся (вот так всегда с мужиками!), к пустому Интернет-киоску в углу. Тот сразу – фу ты! и тут вездесущие сенсоры! – расцвел, приветно заиграл разноцветными огоньками на мониторе.

 

– Пока ищу, давай я немного позанудничаю? Я же лектор! – извинился, счастливо не сомневаясь в ответе и спешно скармливая автомату мятую купюру. Съел-таки со второго раза! О боги! – Знаешь, это мои… любимая книга, любимый фильм, любимая песня молодости (да-да!) – и представь, так давно не перечитывал и не пересматривал, что даже не вспоминалось! А ты радость моя, – ласково тюпнул ее по носику подушечкой пальца, – все ведь вернулось благодаря тебе!

 

– Ах, но что за история! – спросила, отпрянув, но послушно-таки усаживаясь рядом, но обеспокоенно включив меленькие часики (красивая безделушка на шее в виде замерцавшего сердечка). Глянув разок и облегченно снова взглядывая на Мэтта искрящими от любопытства глазами, добавила благодарно: – Видишь, что на нашу зарплату купила!.. (Ах, чертовка! А он-то решил, медальон – подарок домоседа. Но тот, видать, изрядный эконом – оно и к лучшему! Тут смайлик…)

 

– Долгая история! Слушай! Пункт первый – книжка Раймонда Чендлера. Ты, наверно, и не читала! неважно! – один из творцов нынешнего “крутого” детектива… Ева, пожалуйста, не морщи носик, а слушай!.. В книжке выписана чудная побочная линия – герой, частный сыщик, уставший биться с ветряными мельницами, встречает в баре богачку, изнемогшую от затянувшегося брака: как-то с пустяка у них завязывается роман, и, по законам жанра, герой и героиня проводят вместе прекрасную ночь. Одну! Но боятся, что не выдержат испытания жизнью – они же из таких разных экосистем! – и расстаются. Пункт второй – фильм Боба Олтмана. В фильме вообще-то выжила только главная линия – собственно детектив. Зато от линии любовной появилась песня. Хотя в фильме она толком и не звучит, лишь кусочками, потому что ее просто не к чему там приложить. Этакая шутка режиссера. Многие псевдо-критики даже сомневались, была ли эта песня вообще дописана – ей-же-ей, сам читал их рецензии! Вот тебе таинственная история – песня из фильма, в котором она не звучит, про то, чего там и нет вовсе, – про ту невозможную, прекрасную ночь из романа! Пункт третий – песня…

 

И сначала – он включил ей джазовую версию (Jack Sheldon). Потом – женскую, где поется his вместо her (Sandra Lowrence). Потом – чисто фортепьянную, без вокала (Dave Grusin Trio). Потом – новомодную, симфоническую (Harry Connick, Jr). Так что монитор – счастливо сиял в полутьме и без устали брызгался им на лица всеми эффектами цветомузыки… а они слушали, слушали, слушали (и всем рекомендуется):

 

There’s a long goodbye

 

And it happens every day

 

When some passerby

 

Invites your eye to come her way.

 

Even as she smiles a quick Hello,

 

You’ve let her go, you’ve let the moment fly;

 

Too late you turn your head,

 

You know you’ve said

 

The long goodbye…

 

Can you recognize the theme?

 

On some other street

 

Two people meet as in a dream,

 

Running for a plane through the rain.

 

If the heart is quicker than the eye

 

They could be lovers until they die…

 

It’s too late to try

 

When a missed Hello

 

Becomes The Long Goodbye.

 

А Мэтт, горячась и промахиваясь по маленьким клавишам, то и дело запуская не то, комментировал вперебой: заметила ли, услышала ли, что именно в оркестровой версии зазвучало искомое – Variations on a theme? Когда как-будто ветер вздыхает:

 

Variations on a theme:

 

Down some autumn street

 

Two people meet as in a dream.

 

Running for a plane through the rain

 

If the heart is quicker than the eye

 

They might be lovers until they die…

 

Да хорошо ли она чует это тонкое художественное отличие? В первом-то варианте было про каких-то других на какой-то другой улице, а здесь – про тех же самых, про них, на коих наложило свою длань это всемировое, дивное и ужасное божество – The Long Goodbye. И might be, право же, гораздо трогательнее и человечнее, чем бездушное и грамматически выверенное could be? Все же было, было в их силах!.. И еще…

 

А что же она? Что Ева?

 

А Ева-то призналась – прости, Мэтти! – что ей больше понравилось, где без слов, но зато очень понравилось, честно! Ах, как она обожает piano! Там-та-тамм там та…Ах, она обещает, если они подружатся (что еще за идиома такая?!) – она еще не раз, не два, не три сведет его с ума своим Рахманиновым! Она обещает! (Рахманиновым? Ну и дела… Не романсы ли?) Как она читала – большим другом его Бунина! И разве это не чудесное совпадение!? (Да кой черт разница-то!? А если бы те не дружили, что – и им теперь не “дружить”!?)

 

А потом, окончательно разгорюнившись на пустом-то месте, позабыв совсем и про piano, и про Рахманинова, проговорилась вдруг, что год еще назад (был один знакомый музыкант!) была без ума от “Призрака Оперы” и ночными часами до сухоты в горле перешептывала его куплеты – будто Призрак, да-да, не смейся, глупчик, и у нее в голове пел! – и сколь же ей тоже близки эти variations, когда Сара по-разному поет с разными партнерами! Как бы и правда подчиняется их power…

 

– А какие же там разные варианты? – глупо удивился Мэтт в свой черед. Без обид – но всем прохожим они в тот момент точно казались парой бредоватых фанатов, шаманящих над несчастной шарманкой!

 

А вот! Пусть и он, разув уши, почует наконец, что только когда Сара с Майклом – отыщи же! ну! – то вместо безличного канона “Both were in you” она всегда нежно и доверительно отвечает: “My proof in you”. Именно отвечает – робко и счастливо! Вот так (напевает – ай, и хороший голосок!):

 

Phantom:

 

In all your fantasy

 

You always knew

 

That man and mystery…

 

Christine:

 

My proof in you…

 

А уж когда – да пусть же тугодум чертов пустит ее, наконец, к клаве, она-то скорее сыщет! – когда милая Сарочка поет в клипе со Стивом Херли, то ах-ах-ах, что там за щемящий дуэт! И почему же этого нет в театральной версии!? Смотри же – вот Кристина торопливо, чуть стыдясь, трогает изображение Маски; вот, уже в наряде невесты, проходит послушно сквозь ослепительно мерцающее зеркало; из маленькой уютной костюмерной попадает в бесконечные катакомбы (ах, какая метафора!); и вот ее ждет-не-дождется Призрак – в настоящей серебряной маске, в алом развитом плаще, с дрожащей от напряжения, простертой к ней рукой; и, конечно, что за Голос! – заряженный, магнетический мужской голос, от которого так сладко неопытной душе… и вот они вместе; пропевают взволнованно целый куплет, и Призрак торжественно запахивает над нею свой плащ:

 

You give your love to me

 

Our love is blind…

 

The Phantom of the Opera is now

 

My/Your mastermind…

 

– Вот искусство… А я не видел! – искренне огорчился Мэтт. Действительно – сам засмотрелся! Но тут же (злясь ли еще на ее “подружимся”? да!) снасмешничал: – Так ты потому такая разная, что ни день? То зажатая-надутая (“Ха-ха-ха! – притворно-гневно замахала на него кулачками. – Я тебе щаас вздую!”)… то раскованная (“Ой-ой!” – и глазками ка-ак стрельнет! Ах! Искрит!)… то пичужка-отличница, нос задрамшая (“Так вот, что ли?” – и, прижавшись тепло, невинно-строго уставилась на него снизу вверх). Потому что хочешь быть как Сара? Подлаживаться под партнера, даже, может быть, зависеть от него? А?

 

– Может быть… – отвела глазки псевдо-невинно – точно, как та дурочка в клипе. Еще актриска-выпендрежница нашлась! Но тут же встряхнулась, добавила комически-самокритично: – Ах! А если с меня сорвать маски и покровы (хи-хи!) – как на тех папских портретах! – может быть, еще хуже картину увидишь!

 

Француженка чистой воды!..

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Ах, но как же он забыл! Как же забыл, когда так самодовольно вещал про Чендлера, намекнуть Еве на главное!? Что был еще роман – “Playback”, почувствуй, название-то какое говорящее! – где в самом конце она (богачка) вдруг звонит ему (сыщику) из Парижа. И его пустой дом вдруг наполняется музыкой сфер! И к черту все земные экосистемы! Ах, черт! Ах, черт!..

 

……………………………………………………………………………………………………

 

А еще… в том же баре (теперь он вспомнил!) – кто-то на сцене бесчувственно пел караоке. Бубня Windmills of Your Mind – под Стинга, что ли? И Мэтт, поперхнувшись коктейлем, вдруг пустился опять в длинный рассказ о себе, любимом: нет, он не фанат Стинга; но зато фанат первой “Аферы Тома Крауна”, так что пришлось и вторую просмотреть; гламурная дрянь, точно как этот коктейльчик; да и песню Noel Harrison получше поет; но все они мальчики перед стариком Леграном; иногда ему кажется даже, что песню эту по-настоящему понимают только он и Легран; да, оригинал на французском! как это она не знала? А как Клод Франсуа поет? или Фрида Боккара – совершенно “туземно” глотая конечные n и m? И какая же сама она после этого французская туземка? (тут смайлик – тот, ехидный, с высунутым языком). Пошли, послушаем?

 

Так что давно облюбованный, родной уже Интернет-киоск опять призрел их – сокрыв в глуби и тиши фойе от монотонно веселящейся толпы. Извлеченные из недр каких-то пыльных баз данных, снова растревожили воздух романтическое фортепьяно Леграна и его старый-молодой голос:

 

Comme une pierre que l’on jette

 

Dans l’eau vive d’un ruisseau…

 

Как от брошенного в ручей камня бесконечно разбегаются круги – вечно, как полет лунной колесницы среди звезд, как кружение колец вокруг Сатурна, как биение соленых брызг в скалы норвежских фьордов и встревоженный полет чаек, как неотступно цветок подсолнуха следует за Солнцем, – так звучит твое имя в каждом ударе каждого клапана моего сердца… Тот наш день у ручья и твои слова – Бог их помнит! Но лето проходит – наши следы на песке давно стерлись, все летние песенки забыты немедленно и навсегда, барабан дрожит под каплями дождя, и за пустым столом я барабаню по столешнице ему в такт, – но почему даже листья сами собой окрашиваются в цвет твоих волос? почему же так, почему, наперекор всем ветрам всех четырех сезонов, имя твое продолжает звучать в каждом ударе каждого клапана моего сердца?..

 

И как, скажи, Ева, они могут петь это монотонно? Бубнить?! Как будто они слушают – не тем ухом, чувствуют – не тем сердцем, поют – не тем горлом. Нет, можно петь только, как Легран, – то протяжно завывая вместе с диким ветром, то буквально трепеща вместе со срываемыми этим ветрюгой осенними листами, то ластясь как пенные барашки к песчаному пляжу, то тянуть и тянуть – ton no-ooo-om – словно мучаясь зубной болью…

 

Но это так, к слову. Он, собственно, не то хотел сказать, не то. А хотел поведать ей что-то. Что-то о своем… назовем это хобби (тут грустный смайлик).

 

– Знаешь, как мечтал быть постановщиком такого клипа? Во-первых, нужен дуэт – это мне совершенно очевидно. А все почему-то поют соло. Нет, вру… вот Легран с Мими (Матье) как раз пели как-то дует! Да! И должно быть не стояние на месте (это как монотонность звука!) – должно быть бурное действие! Да, я поставил бы номер с оркестром: то взлет, то падение, то долбеж глухих ударных там-там-там-там-там-там-там, то нежное piano с робкими перебоями, то трубы, то скрипочка – падения и взлеты. Но у меня был бы не тот дуэт, когда поют единовременно. Нет, слушай! Два начальные куплета – девушка как бы с ним играет, завлекает его чистым ангельским голоском. Все это перечисление про бессчетные круги на воде и пр. – это все ее слова, это она его провоцирует, небрежно бросая в ручей камушки и закидывая невинными вопросиками: а вот так можешь? а звезду ради меня с неба можешь? А он только долдонит отчаянно, как мантру, завершающие строки куплетов:

 

Tu fais tourner de ton nom

 

Tous les moulins de mon coeur…

 

Но ей, конечно, наскучивает эта игра, она прячется где-то (взбегает на какой-то бутафорский утес). И, осмеянного, тут его и прорывает наконец, и он поет во всю силу голоса, от крика до всхлипа, во всем диапазоне:

 

Ce jour-là près de la source

 

Dieu sait ce que tu m’as dit…

 

Поет про стершиеся следы и т.д. А девушка – слушает лениво, вполушка, но потом заворожена поневоле его страстью (или опять лишь жестокосердно любопытничает?) и показывается ему. И он – по какой-то стеклянной лестнице начинает слепо подниматься к ней (хотя рядом, где Она поднималась, – удобный проход с перилами; но комфорт – не для менестрелей!). И поет – и девушка даже вполголоса начинает ему подпевать:

 

Aux vents des quatre saisons,

 

Tu fais tourner de ton nom

 

Tous les moulins de mon coeur…

 

Но когда гремит финальная торжествующая нота, когда песня вот-вот завершится ко слезливому умилению – ступенька вдруг звонко трескается, ломается; актер скатывается вниз на сцену – и все вскрикивают в ужасе, так натуралистично он падает… Но подождите, вот он опять на сцене. Подымается кое-как на колени, вздымает к замершей девушке наверху “окровавленные” руки и повторяет убито, так глупо умирая на пороге блаженства:

 

Tous les moulins de mon coeur…

 

И тут одно только piano звучит, только отдельные клавиши резко-резко. Когда, знаешь, всем пальцем вертикально бьют (даже представить больно). Это staccato называется, да? Или даже staccatissimo? Вот так! Что ты скажешь?.. Глупо, да?

 

А потом… потом они танцевали – там же, в полутемном фойе. Какой альбом он поставил? Sax for Lovers? Вспомнил же – видел где-то на витрине раз!.. И, неумело попадая в незнакомый ритм, украдкой жмясь друг к другу, для приличия обсуждали шепотливо еще песни – двойные звезды. Те, в смысле, у которых два варианта, английский и французский. И выдумывали, глупо смеясь – то ли сами над собой, то ли над остальным обыкновенным миром, – как бы необыкновенно они поставили то или другое. В итоге – сей необъявленный конкурс (назовем его “Нетрадиционный взгляд”) неожиданно выиграла Ева. Песню Мими “Une femme amoureuse” – двойник “Woman in love” старушки Барбары – она совершенно невинно предложила тоже петь дуэтом. А что – строчку “Je suis une femme amoureuse” всего лишь (!) надо петь как “Je suis un homme amoureux”. А остальное – абсолютно применимо и к мужикам. “Sic! То есть – абсолютно! – спешно подтвердил и Мэтт, так и распираемый изнутри не вполне политкорректными смешинками. – Мужичкам! Особенно к трепетным и ранимым!”. Почему-то это показалось ему ужасно тонкой французской шуткой… А Ева фыркнула.

 

И оба замолчали наконец. Ах, а музыка все длилась – прекрасная и бездумная (“В предверии рая, – шевельнулась Ева, – такая? Такая?..”)…

 

И Мэтт не выдержал и решительно полез к ней целоваться, и все закончилось, как обычно… и из музыкального автомата насмешник Диззи Гиллеспи вдруг ни с того, ни  с сего тоже затрубил ей вслед “Windmills of Your Mind”. И, запутавшись в мелодии, рассыпался какофоническим ворохом нот…

 

……………………………………………………………………………………………………

 

А она? О, она потчевала его своими излюбленными (или она сказала возлюбленными?) артистами-инструменталистами, словно многозлаковой кашей. Очень полезно, безусловно, но все же каша. Послушать только: Gustavo Santaolalla, Kogosowski/Jarvi – Concerto Élégiaque for Piano and Orchestra in (забыл – in D minor?), Bill Evans – B Minor Waltz (For… Элен?), Astor Piazzola и Richard Galliano, снова Richard Galliano – Tango pour Claude (ах, вот это Мэтту по сердцу пришлось!), Gato Barbieri, Ryuichi Sakamoto, Dave McKenna – Dream ‘n’ Blue, Keith Jarrett (этого Мэтт смутно припоминал), Michael Nyman – Jelaous of the Rain, Gary Burton и Makoto Ozone – Face-to-Face (надо же, кроме металлофона еще и виброфон бывает! скоро фиброфон изобретут – надо толкнуть идейку Джекилу), и т.д. и т.п. И как это Мэтт, со своим Берлиозом и песенками, до сих пор считал себя культурным человеком?.. Тут ее смайлик!

 

– Прости! – все повторяла виновато, но с горящими щеками и горячечным взглядом. – Прости, хороший, но дома не могу слушать, только с тобой! Можно еще?..

 

А он про себя сердито думал, что потому небось любит звуки без слов, что вообще, как свойственно слабому полу, не может обуздывать мысли – им и слова-то нужны только, чтобы минутные, даже миговые порывы чувств выражать! Впрочем, он никогда на нее долго не сердился…

 

…но заканчивалось, увы, всегда одинаково:

 

– Ах-х! Но мне пора!..

 

– Куда? – опешивал он. – К этому своему глухарю?

 

– Ну не сердись, хорошик! Не сердись, разве нам плохо сегодня было? Вызови мне такси, хорошо?

 

 

 

…и снова они эдак культурненько сидели в кафе, снова пытались “как приличные” пить кофе с какими-то вычурными булочками, щедро нашпигованными изюмом, и было даже вкусно; снова, между “Latte” и булочками, между прихлебыванием, пожевыванием и выдворением слишком крупных косточек обратно на блюдечко, умело беседовали о высоком. Например, что сквозь стеночки этих фарфоровых чашек можно, при желании, рассмотреть контур внешнего рисунка; и не так ли точно художник вглядывается подслеповато в некий незримый, но все же существующий идеал?..

 

– Черт! Тьфу!.. Ева! Мы так можем продолжать до бесконечности!

 

– Ах, ты меня не знаешь! Совсем-совсем! – она тут же откликнулась. Настолько “тут же”, что показалось – и без его намека, без любых усовещлений, все равно заговорила бы. Словно весь вечер, если не всю жизнь, ждала этого косвенного вопроса, подготовила заранее ответ-ловушку, и теперь предвкушала неминуемую сцену. Надо же, именно сегодня, в кои-то веки, у нее игривое настроение!!! – Хорошик, как у нас может что-то получиться? – покраснев от задуманного, резво откинулась на спинку стула; и все же, помявшись секунду, закинула ножку на ножку, так что люминесцентные искорки-блестки забегали по ее коленкам точно живые. И еще бесстыдно-сосредоточенно подправила стрелочку чулка, – верно, чтобы ее круглые коленки ему гарантированно все глаза проели! (Но боже мой! Ведь за весь вечер, опять полный стеклоразрушительных экспериментов, сейчас только осознал – она же в юбке! И что за коленочки!) И, будто вспомнив о нем наконец, притворно рассмеялась: – Я же дикая. Я тебе не твоя холодная селедка! Ах, зачем ты такой культурный!..

 

Гм! Джейн… Дженни совсем не холодна в постели, но идею он уловил. В конце концов, Евиного благоверного Мэтт тоже как только не называл. Поэтому опять вздохнул про себя глубоко, опять ответил взвешенно, полуотшучиваясь, – и опять, наверно, слишком культурно:

 

– Напрасно так думаешь. Я тоже могу быть дикий, только я это прячу. Вот знаешь ли, что я снизу волосатый, а на груди нет?

 

– Полукультурный! – диагностировала она, взмахнув ложечкой, но рассмеялись звонко оба. Но вспышка смеха длилась лишь секунду, миг. И дальше – опять. Опять продолжила свою ловкую полуигру-полуисповедь:

 

– Да, знай, что я такая – если меня сразу не зажать, то потом бесполезно ухаживать!

 

– Ах, я бы с радостью зажал – но мы же там были не одни, – подыграл Мэтт, почти автоматически, прямо как завзятый “пикапер”. Вроде бы и удачно, но в горле накрепко засел ком совершенно невнятного вкуса. Боже мой! Кто мы и где? Мы же не там все еще, не на той дурацкой первой встрече, когда он и правда… Тьфу! Но почему и теперь вынуждены говорить этим эзоповым языком – да не просто эзоповым, а каким-то дегенеративным эзоповым! – о том, о чем надо петь в голос и, рыдая, писать вечные стихи?!

 

– А вот все теперь! Ах, милый, это правда – ты слишком хороший и я боюсь теперь. Я боюсь этого – все тогда пропадет. Почему? Ну… Стыдно, да, говорить об этом? Но знаешь, с Яном… Мне всегда сначала больно, я ему намекала, что мне надо сильнее, чтобы боль ушла, но он этого совсем не понимает… это ведь было бы вульгарно! Ах, бедный он, такая ему попалась вульгарная жена, но он все чинно терпит!

 

Ах, опять эта ее неповторимая, невозможная, невыносимая самоирония!

 

– Знаешь, – прокашлялся, невольно отшагивая назад, на знакомую почву литературных реминисценций. – Знаешь, у Бальмонта, это русский поэт, так вот у него есть стихи… у русских на все есть утешительные стихи… как-то так, кажется:

 

Счастье жизни – в искрах алых,

 

В просветленьях мимолетных,

 

В грезах ярких, но бесплотных,

 

И в твоих очах усталых.

 

Горе – в вечности пороков,

 

В постоянном с ними споре,

 

В осмеянии пророков

 

И в исканьях счастья – горе!

 

Ммм… Черт, это Северянин же! А Бальмонт вот…

 

Белый лебедь, лебедь чистый,

 

Под тобою – глубь немая…

 

Не в ту степь, конечно, как всегда… Хорошо, что и Ева не дослушала, вся в себе, вторя пораженно и бессильно взмахивая руками-крылами (зря ли была в белой кофте, раскинутой по плечам?). И оброненная ложечка, звякнув, тускло мерцнула со стола, словно беспомощная волшебная палочка:

 

– Да, да! В исканьях счастья – горе! Как верно и как странно! В исканьях счастья – горе! Ах, зачем мне всегда нужно другое! Ах, как хочу к Богу! – лицо ее при этом внезапно утратило всю наносную игривость и он снова увидел ту призрачную женщину – с ненаписанного Вермееровского портрета, грезящую о несбыточном и, конечно, несбывшемся… Женщину, получается, вовсе нереальную – и все же такую близкую! Вот только руку протяни!

 

Не то, чтобы Мэтт ее окончательно понял (или боялся понять; или, откровенно-то, ему было совершенно эгоистически, до голубого фонаря безразлично все, что у нее было до), но… но опять повел себя чертовски культурно:

 

– А! – воскликнул, точно в голову ему пришла самая победительная (одно из метких Евиных словечек) идея за всю его жизнь. Пусть и не преступник он, но что же так манит его место преступленья? Не для того ли, чтобы прийти и убедиться, что никакого преступленья в том не было? – Что же мы тут сидим, когда такая погода? Родная, – проронил мягко, покосившись на нее встревожено. Как-то воспримет? Но вроде ничего… – Хочешь, заглянем в парк? Я там так и не был с того раза. Но клены, наверно, еще не облетели…

 

– Да, да! – переменив опять настроение, отозвалась так горячо и страстно, так зрело, словно всю жизнь ждала излета бабьего лета – только, чтобы быть его. И тем более по-девчоночьи, позабыто-романтично, наивно-многообещающе прозвучало тут же вслед: – Только купи мне мороженое, лады?

 

– Ах, умница ты моя! – взвился он, вскакивая с места, так что даже стул отыкнулся спинкой об пол – хорошо, что ковролин! Невероятно! Да где она такие слова-то выискивает, от кого научилась?! Но разве так бывает? Разве могут двое быть настолько едины в своих самых дурацких желаниях, в том, что только еще предчувствуется на кончике языка?! Разве правда эта дурацкая Машина хоть на обгрызок ногтя права?! – Да хоть все мороженое на свете! Да ты еще не знаешь, каким лакомством я тебе сейчас весь рот перемажу!

 

……………………………………………………………………………………………………

 

Крапал дождик… но настолько скупо, что подмоченный одинокой каплей песок почти успевал просохнуть до следующей дождинки; дорожки парка казались потому не мокрыми, а лишь малость подозябшими, кутающимися в полупрозрачную серую шаль. Облака, однако, подталкиваемые сырым ветром, тяжкими грудами давились к земле – то и дело, как бы в ссоре друг с другом, меняя форму и распускаясь темными клочьями. Кто знает – может, только появление нашей влюбленной парочки и спасло пустылый парк от нещадного потопа? Правда, клены, еще сохранившие до половины листвы, сперва будто приотворачивались настороженно, забавно хохлясь на порывчатом ветру как большие павлины; но разглядев, что Мэтт и Ева не вандалы какие-то, не чертовы завсегдатаи соседнего бара, выползшие на свежий воздух погорнольствовать, поразгваздывать пятками остатки газонов и расшвырять в скабрезной потехе согребенные кучи листьев, – разом будто умиротворились, позасовывали головы под крылья. Да – с их появлением в парке все как-то притихло, словно сама Природа приостановила свой чинный ход, жертвуя им часок – на вздохи и милые разговоры…

 

– Еще работаете? – весело осведомился Мэтт, доверчиво просовывая голову в открытое окошко деревянной кассы. Увы, изнутри, кроме волны тепла, тут же шибануло в нос таким муссом нехитрого смотрительского перекусона (колбаса, сыр, и всякая зелень для сэндвича, нещадно перегретые в микроволновке), что, не роняя ни достоинства, ни недостойных слов, но голову из будки Мэтт тотчас изъял.

 

– И-йду, и-йду! – с этим получленораздельным ворчанием из боковой дверки будки выпростался совершенно сказочный персонаж, Ева даже крепче сжала Мэтта за локоть в немом изумлении. А после, сбросив оторопь, спешно ткнулась носом в объемистый воротник его пуховика, будто в пароксизме страсти, а на самом деле банально давясь от смеха. В самом деле, они и забыли уже, какие все тут кругом ряженые: данный человек-типаж представлял из себя бывалого русского “дядю Ваню” (кажется, срисованного из модного голливудского блокбастера): рваный треух на голове (с клоком родных волос, торчащем из середки), куцавейка шерстью внутрь (ладно, что не наголо!), разнокалиберные валенки, ну и все такое. Но – последний штрих мастера! – дело довершали грубо, криво налепленные соломенные усы. Не человек, а просто Леший, мать его!

 

Колесо Обозрения, однако, Леший им запустил – всячески выделываясь: тыкая кнопки как бы наугад, пустив пару слишком синих искр, пугаясь зарокотавшего дизеля и удирая вприсядку, и, под конец, порадовав их испуганным отказом оторвать от билета контрольку:

 

– Не-а, мэ-эм, сэ-эр. По правлам нада дой-ихать уперед. А я ноне ниче не могу грантировать – вона как оно клацает. Опосля оторву за здоровье…

 

Но и лохматый треух его, брошенный в сердцах оземь при прощальном челобитном поклоне, и жалостливое причитание – все уже уезжало вниз. Дождик вдруг усилился; под его мелкий металлический бой о нержавеющий зонтик над люлькой Мэтт и Ева поднимались уже ввысь – к границе тумана и таянья, легкомыслия и отчаяния, бытия и небытия. В самом деле – в некий миг, преодолевая странную полосу мокрого ветра, их раскачивающаяся купель явно миновала сию невероятную границу: барабанный бой оборвался (хотя они ясно видели, как от поверхности измученного прудика внизу, ярясь, отпрыгивают тяжелые капли), воцарился штиль (хотя у дедка внизу ветродуй вот только что комически поднял болтающееся ухо восстановленной в правах шапки в положение: ась?), и, дружно бросившись в открывающийся разрез между низкими тучами и красными кленовыми верхушками, брызнули им в глаза лучики солнца. Поразительно, как много света хлынуло из этой скудной прорехи: полосы-лучи били не только прямо, а и вправо, и влево, словно покрывая место действия чудодейственным шатром. Городок-то был как на ладони: здания мэрии и родного колледжа, и офисные кварталы, и торговый центр, и мерные квадраты коттеджей – были как четыре стороны этого вполне самодостаточного мирка. Но не вплотную над ними, а именно выше них, не дотягиваясь до земли (а, может, и не посягая), нарисовалась вдруг неуверенная дужка радуги…

 

– А-ахх! – только и сказала Ева, неуловимой птицей спорхнув к нему с противоположного сиденья, с безрассудным риском прижимаясь к нему всем телом, всем своим трепетным существом, – с риском перевесить и завалить набок и люльку, да и всю конструкцию Колеса, но какое же мизерное значение имеют все материальные жердочки и насесты, если ты умеешь летать! Мэтт и сам, завороженный, выговорил вдруг изумленно что-то а-ля Бальмонт, что-то, вот ей-богу, никогда не читаное:

 

Вдали от земли, беспокойной и мглистой,

 

Я выстроил замок воздушно-лучистый…

 

…но солнышко спустилось за ними и на землю – красные закатные лучи там и сям проблескивали сквозь потрепаные клены, словно особенные, неспадающие, вечнобагряные листья. И от этих лучей – Ева становилась вся в розовых пятнашках, живых и переменчивых, и особенно, резонансно сверкающих, когда случайно попадали ей на глаза. Тогда – она казалась ожившим изображением с поляроидных фото (оригинальных, а не подделанных в Photoshop-е за малую мзду, – да-да, тех, где глаза еще не подтерты и “пылают” огнем). Но только у этой Евы очи не ожигали, устрашая мифической огневой гееной, а рдели ярко и ровно, миротворяще, – как и полагается розоветь неподдельным райским кущам.

 

– Но что же! – спросила она, смеясь и широко раскидывая руки вокруг незримого, но всюду во влажном воздухе щедро разлитого счастья. – Что же ты обещал мне? Накормить чем-то невиданным и незабвенным? Каким таким райским шербетом?

 

– Ага! – воскликнул он предвкушающе и потащил ее к лотку мороженщика, плавно, как по заказу, выворачивающему прямо на них из ближней аллеи. Господин мороженщик, конечно, уже собирался сматывать удочки, и даже нарочно поддал “газку”, но куда там слабому электромоторчику соревноваться с живой человеческой силой – Мэтт просто встал у “казачка” на пути, комически растопырив руки, а чуть осерчавший седоусый водитель пробовал воздействовать на его совесть тоненьким звоночком (которым обычно-то детей приманивал – мол, здесь я!), так тут Мэтт просто бухнулся перед тележкой на колени, еще шире раскидывая руки…

 

Да, лакомство стоило того – как объяснил ей Мэтт, то было русское “твердое” мороженое, чуть ли не самолетами возимое прямо из Петербурга, столицы их севера. Да, именно столь деликатная твердость и в то же время истомная нежность таяния на языке и составляют суть его вкуса. Ах, а знает ли Ева, что у славян в алфавите есть еще такой особенный “твердый” знак? Такого больше нигде нет – так же, как нигде больше нет такого “твердого” мороженого. А еще… еще у русских есть квас – ну, вроде безалгогольного пива, но непередаваемо натурального вкуса; его они тоже иногда завозят, но больше в жару. А причем тут русские? Да говорят – владелец парка сын русских эмигрантов, и вот так чтит свою духовную родину. Всяко говоря, русского тут в избытке – за то Мэтт так этот парк и любит. Ах, да разве она не заметила главного местного аттракциона – Русских Горок? Вот же они как раз у подножья. Ну да, да, он знает – девчонки вечно боятся съезжать, а если уж усядутся в повозку – ну давай визжать всю дорогу! Не то они с Лео – как-то прокатились тайком, то-то было счастья! Но почему мужчины даже такие вещи должны делать тайком?!.. А еще – еще в сувенирной лавке по выходным чижики-пыжики продаются на счастье! Это…

 

Да и Ева после чудного мороженого расшалилась. На какой-то аллее, хохоча, как ошпаренная убежала вперед, за излучину, и там… пока он, как сущий деревенский лопух, сам наступив на распустившийся шнурок и, путаясь и цедя шнурку сквозь зубы всяческие полезные наставления, спешно его перевязывал – что за наказание! – Ева там зашукалась куда-то… А Мэтт вдруг оказался в роли принца, которому нужно угадать свою суженую в череде зачарованных претенденток: в нишах между купами кустов по обеим сторонам красовались на постаментах типичные парковые скульптуры. Ах, но одну из “античных” статуй, видно, отвезли в ремонт – и там-то, на опустевшем постаменте, в ряду с настоящими, притаилась, изогнувшись грациозно, тая лукавинку в устах, его собственная, невыдуманная Наяда. И – смешинка! – для пущей достоверности прилепила на чело – чело, что белее нежного и нежнее белого, – якобы случайно налетевший кленовый лист. А прилепила-то чем! – какой-то сладко-ароматной розовой жвачкой (это что ли после мороженого – восстановить щелочной баланс? тут любящий смайлик!..)… даже на лбу розовое пятнышко осталось! И, конечно случайно, но как получилось, что оттенок ее помады на явно только что подкрашенных губках так совершенно совпал с багрецом кленовых прожилок?.. И потом – они бродили бесцельно по лабиринту парка, обнимались, смеялись, и в какой-то момент, пораженная каким-то особо пробивным лучиком красно-золотого солнца, заставившим ее вздрогнуть на ровном месте, Ева вдруг сказала, задержав его порывисто обеими руками и, помедлив, приложив ему к губам свой сладкий пальчик:

 

– Ах, я глупая! Подожди же! Ты не знаешь, какая я глупая! Ты не знаешь, что я нашла для тебя и совершенно забыла сказать! Но так хотела – да, да! – хотела что-то особенное, чего у тебя нет и что здесь ты не найдешь никогда. Ты не знаешь, что я просила подружку там, дома, найти и прислать мне, и как неловко я наврала ей, как твои русские говорят “с три сосны”, объясняя, зачем мне это приспичило. Вот послушай, и скажи мне, какая я глупая…

 

И, смешно и стесненно путаясь в складках пальто, Ева извлекла откуда-то из теплой глубины лифа те блестящие часики-сердечко, подоткнула вдруг в них тонкий проводок “ушиков” и протянула ему один. И так, ибо разбег между “ушиками” был совсем мал, они стояли совсем плотно, щечка к щечке, обнявшись даже не как настоящие влюбленные, а как дети, которые просто копируют взрослых, еще ничего толком в себе не понимая, и слушали. Слушали – музыку или себя? Это была (как потом прояснила Ева) молодая французская певичка Тилли Кей с песенкой Mon Tous – “двойником” его любимой My All. И пела она – вот что:

 

Je donnerais toute ma vie pour qu’il m’aime une nuit,

 

Je donnerais ma vie, je mourrais pour lui…

 

И когда ему вдруг совершенно не по-мужски защипало глаза, Мэтт который раз подивился всей душой: почему вот романтические песни всегда душещипательнее именно во французском исполнении? Вот и здесь – пусть даже певичка не поражает голосом и поет местами чуть не сипя, но до чего же… черт… до чего же щипет! Не в словах ли дело? … Черт, как же? Французский он, с пятого на двадцатое, немножко знал (а со словарем так вообще отлично), но так вот со слуха… M’aime = Mon aimé?.. Да, да! Не типичный американский хозрасчет-взаимозачет “я отдам всю себя за твою любовь этой ночью”, а проникновенное французское “я пожертвую даже жизнью за одну ночь с моим любимым”. Именно так должно быть – ты можешь не любить, но дай же ради Бога побыть с тобой хоть ночь! Главное, и единственно для меня драгоценное, что люблю я!!! Как там выразился любимый Чендлер? У французов на все есть свои слова. И эти сукины дети всегда правы…

 

Что же – потом окончательно, предательски завечерело, и им пришлось прощаться. И вдоль длинной, почти бесконечной тени от Русских Горок, мимо того малого прудика, где вдруг обнаружилась пара царственных лебедей, принимающих последнюю вечернюю ванну (точнее, если не деликатничать, просто полоскающих горло перед сном), мимо замершего, больше не скрипучего Колеса и запертой, ничем уже не тревожащей обоняние будки “дяди Вани”, прямо по прерывистому следу от разъездной мороженицы – словно по пунктиру на таинственной карте, ведущему прочь из лабиринта, – они прошагали к выходу, где Мэтт, конечно, привычно поймал ей кэб. Но необычно розовый – с рекламой “Your life is your music” по всему борту и ярко-выпуклым “третьим глазом” индикатора Taxi. Оттого ли – нерешительно предложил:

 

– Давай хоть поцелуемся на прощание?

 

– Ах, нет… ну только если в щечку, – вдруг полусогласилась Ева. Но, даже целуя его только в щеку, задрожала как в лихорадке; и не поцеловала даже, а просто клюнула-чмокнула липкими губками и тут же отпрянула… И когда он приобнял ее – не оттолкнула, нет, но задрожала так, что сам поневоле отпустил. Если еще пуститься вспоминать – она дрожала так буквально пару раз: когда впервые прядку волос ей поправил в кафе (будто бы случайную нитку снимал?) или когда раз на переходе улицы, когда машина какая-то ошалелая летела, вдруг крепко ее за тонкое запястье взял (погибать – так вместе?)… и уехала.


Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Ответьте на вопрос: * Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.