Парк юных натуралистов (рассказ)

Виктор Степанович Гаврилов, относительно молодой (тридцать пять лет), относительно привлекательный, несмотря на наметившиеся залысины, мужчина жил в Москве уже третий год. Жил вынуждено, потому что нужно было ухаживать за умирающей тёткой, старой колбасой, которая на самом деле никакой умирающей не являлась, а даже напротив – здоровье имела лошадиное, но у каждого человека, как давно известно, в голове свои тараканы, и тётка вдолбила себе в эту свою таркаканью голову, что со дня на день должна непременно двинуть. «Двигала» она, как замечено выше, уже три года, разубедить её в этом бредовом убеждении у Гаврилова не было никакого возможности, да и, честно говоря, никакого желания, хотя жизнь в столице его тяготила и напрягала. Он с огромным бы на то удовольствием бросил тётку на произвол её печальной судьбы и вернулся в родную Коломну, но вернуться не мог, потому что там его сразу, за то, что бросил умирающую, начала бы грызть родная мамаша, тёткина, стало быть, сестра. В общем, явный и полный  тупик, он же дурдом, но ничего изменить было нельзя. К тому же мамаша искренне считала, что Гаврилову жить в Москве будет гораздо комфортнее, чем в родном провинциальном городе: в столице и культура, и заработки, и вообще чем чёрт не шутит – может быть, именно там он встретит какую-нибудь симпатичную, не очень привередливую москвичку, наконец-то женится и сам станет полноправным и полноценным столичным жителем, или, как говорила всё та же неугомонная мамаша, «остоличится». Это оригинальное «остоличится» резало Гаврилову слух и перекликалось со словом «оскотинится», но мамаше не возражал, молчал и даже делал при этом этакое глубокомысленно-соглашательское выражение лица. Он вообще не любил никому возражать, а мамашу свою, всю жизнь проработавшую инспекторшей по делам несовершеннолетних, к тому же ещё и откровенно боялся, хотя давно вышел из подросткового возраста. Нет, она не была суровой женщиной, но в силу специфики своей профессии как никто знала изнанку жизни во всех её неприглядных проявлениях, поэтому и в своих рассуждениях всегда считала себя не просто правой, а единственной правой и не подлежащей никаким сомнениям.

Московская тётка была и внешне, и по внутреннему содержанию плоть от плоти с родной сестрой, гавриловской мамашей, поэтому тоже обладала железной хваткой и стальными нервами, а поскольку всю свою жизнь проработала на какой-то чиновничьей должности в Моссовете, то и сохранившимися до сих пор серьёзными связями. Так что Гаврилов по переезде в столицу без всякого напряжения с его стороны был пристроен на работу в одну из «тёплых» московских контор, занимающихся эксплуатацией жилого фонда, на должность, которая хотя и подразумевала регулярное получение «подношений», но трагических последствий в случае повышенного внимания правоохранительных органов не имела и иметь не могла. Тётка же озаботилась и его мужской жизнью: познакомила с некоей довольно миловидной одинокой женщиной по имени Елизавета, сказав откровенно, что естество не переборешь, а чтобы Гаврилов не шатался по бл..дям, которых в последние годы в Москве расплодилось великое множество, то вот, пожалуйста, знакомься и встречайся. Это тебе, племянничек, можно сказать, такой своеобразный тёткин подарок. Елизавета – женщина скромная, порядочная, проверенная, а то, что небольшого ума, так тебе же с ней не в шахматы играть.

Человеком Гаврилов был необщительным, даже замкнутым, поэтому за эти почти три года близкими друзьями в столице так и не обзавёлся, что, впрочем, его совершенно не тяготило: меньше друзей – меньше забот. Тёткина квартира находилась в старом «сталинском» доме на Останкинской, почти напротив телецентра, и Гаврилов в свободное от работы время полюбил ходить на бывшую ВДНХ – Выставку Достижений Народного Хозяйства, а сейчас – ВВЦ, что расшифровывается как «Выставка Не Пойми Чего и Не Пойми Зачем». В результате прогулок появился у  него здесь и  любимый маршрут: обойдя павильон «Космос», выйти к здешнему ипподрому и павильону «Свиноводство», известному кинозрителям старшего возраста по фильму «Свинарка и пастух», потом автомобильной дорогой пройти направо, мимо вольеров с собаками, перейти мост через озеро, крайнее правое  в каскаде выставочных озёр, и зайти через довольно скромную калиточку в некий совершенно неприметный с дороги парк, который в ранние советские времена назывался парком юных натуралистов, а позднее переименовался в выставочный зоопарк. Парк-зоопарк ввиду своей удалённости от основных выставочных достопримечательностей был ценен тем, что сюда  почти никто не заходил, и всегда стояла удивительная для города, тем более такого шумного и бестолкового, как Москва, тишина, прерываемая лишь щебетанием птиц и шелестом листвы.

 

Вот и в этот четверг Гаврилов направился знакомой дорогой к заветному месту. Было свежо и ветрено, но он все равно решился на эту прогулку, потому что в последнее время заметил за собой совершенно странное и даже нараставшее желание противиться обстоятельствам. Сначала это открытие его откровенно напугало (с какой бы, собственно, стати, если он всю жизнь, с самого младенчества был примерным мальчиком и примерным юношей, во всём слушался маму и всегда плыл по течению), поэтому он ещё больше замкнулся. Но неожиданное открытие требовало выхода, и он не выдержал, разоткровенничался с Елизаветой. Та выслушала, задумчиво пожевала своими коровьими губами, чихнула и сказала: «Взрослеешь!». Гаврилов обиделся и привычно обозвал её дурой. Елизавета привычно не обиделась и так же привычно начала говорить Гаврилову  про смутные признаки беременности, на что тот так же привычно ответил, что это её проблемы. Не девочка.

 

Зайдя в знакомую калитку, Гаврилов поморщился. Опять этот старик… Он встречал его здесь, в парке-зоопарке, уже несколько раз, внимания на него старался не обращать, но как не обратишь, если такие встречи происходили почти регулярно. Старик выглядел не то, чтобы бомжом, но вид имел явно неухоженный, что позволило Гаврилову сделать вывод: всё-таки бомжует, но бомжует интеллигентно, возможно, даже стесняется этого своего постыдного образа жизни. Ни на какие контакты Гаврилов с ним идти не собирался ( да и с какой стати?), вот и на этот раз хотел пройти мимо, но пройти не удалось, потому что старик повернул к нему голову и внимательно посмотрел.

– Здрасьте, – кивнув, пробормотал Гаврилов, увидел ответный кивок, шагнул в сторону, но старик, не в пример их прошлым встречам, открыл рот.

– Косуля, – сказал он глухим голосом и повёл головой на декоративный шалаш, из которого пугливо высовывалась маленькая изящная головка с грациозной тонкой шеей.

– Природа, – произнёс он следующее слово, и по тону, которым оно было произнесено, стало понятно, что оно доставляет ему удовольствие.

Гаврилов молча пожал плечами.

– Вы никогда не замечали, что у  косуль – именно у косуль! – человеческие глаза? – неожиданно спросил старик.

– Метафора, – ответил Гаврилов. В студенческие год он пытался заниматься литературой и с тех пор помнил некоторые литературные термины.

– Да, метафора, – старик задумчиво вытянул губы дудочкой. – Вы литератор?

– Нет. А вы?

– Увлекался, но… – и непонятно махнул рукой. – Работал учителем, но недолго, а потом всю жизнь скотником на молочной ферме. У нас хороший колхоз был! – неожиданно похвастался он. – Назывался «За сплошную».

– За что? – удивился Гаврилов.

– За сплошную. Полное название – « За сплошную коллективизацию!», но «коллективизация» как-то не прижилась. Поэтому так и назвали – « За сплошную». А что? Оригинально и, как раньше говорили, на злобу дня.

Глаза его насмешливо заблестели.

– А как в Москве очутились? – спросил Гаврилов.

– Сын привёз. Он у меня бизнесмен… был, – и старик шумно шмыгнул простуженным носом. –  Два года как помер.

Косуля вышла из шалаша, подошла к кормушке, осторожно тронула губами сено.

– Хорошо ей здесь, – сказал старик завистливо. – Шалаш, кормят, никто не трогает. Можно жить.

– Клетка, она и есть клетка, – не согласился Гаврилов. – Хоть сытая, но неволя.

– Свобода – понятие относительное, – ответил старик строго. – На мой взгляд, она и вообще не нужна. «Свобода – это свобода грешить». Кто сказал? Кажется, Линкольн.

– Интересный вы скотник, – усмехнулся Гаврилов. – Линкольна цитируете.

– У вас стандартное мышление: если скотник, то только и должен делать, что самогонку пить. А мне, между прочим, даже в Союз писателей предлагали вступить. Ещё в тот, советский. А по тем временам такое членство было серьёзным статусом!

– И что же? Не вступили?

– Не вступил.

– Почему?

– А я вовремя понял, что как литератору мне нечего было сказать, – усмехнулся старик. – Страшно ведь не то, когда нечего сказать. Страшнее, а, может, смешнее, если те, кому сказать нечего, всё равно начинают говорить.

– Что же в этом плохого? – Гаврилов сделал вид, что не понял стариковского сарказма. – Во всяком случае, для самого себя одни сплошные плюсы: общественное положение, гонорары, дипломы, премии… Вот она, свобода-то!

– Это не свобода. Это материальное благополучие. И  уж совершенно ужасно то, что эти награды и премии вручают те же самые, которым тоже нечего сказать.

– Но вот они-то как раз и свободны!

– От чего?

Гаврилов не нашёлся что ответить, поэтому замолчал и уставился на косулю, которая, насытившись, грациозной походкой вернулась в шалаш.

– Слишком мудрёно рассуждаете – сказал он. – Вы правильно сделали, что не стали писателем. Вас бы не поняли.

– Вот и я так подумал, – охотно согласился старик. – Вот ей… – и кивнул на спрятавшуюся в шалаше косулю, – … можно только позавидовать. Никаких тебе нравственных терзаний, никаких сомнений и никаких подлостей.

– Кому как, – усмехнулся Гаврилов. – Кому, как говорится, и солома едома. До свидания. Приятно было познакомиться.

 

А старик прав, подумал он, шагая по дороге. Ерундой я занимаюсь в этой «дорогой моей столице, дорогой моей Москве». Тётка ещё миллион лет не помрёт, а я около неё наподобие той косули: кормят, поят, на голову не капает – и ладно, и живи в клетке. Надоело. А с другой стороны, чего плохого? Жильё есть. Работа есть. Даже Елизавету, и ту искать не пришлось: саму привели, пользуйся! А я тоже хорош: нашёл себе приятеля – учителя со скотного двора. Как он сказал-то? «За сплошную!»? Дурдом!

Он дошёл до «Свиноводства», дождался пассажирского трамвайчика и поехал к выходу, чтобы идти к Елизавете, которая обещала наварить сегодня жирных щей по деревенскому рецепту, а потом сходить  ней в кино на модный фильм, хотя Гаврилов и не любил фильмы про бандитов, но других сейчас и не показывали.

 

– К Лизке пошёл. Из двадцать девятой, – сказала одна старушка другой. Они сидели на приподъездной лавочке, а когда Гаврилов скрылся в подъезде, проводили его внимательными взглядами.

– Эт у которой грыжа?

– Грыжа в сороковой. А Лизка – разведёная. Во, гляди! – и старушка кивнула вверх, на окна. – Щас она шторы задёрнет. А чего их задёргивать, если третий этаж?

– Стесняется, – и её подружка стыдливо хихикнула. – Дело молодое. А кто он есть-то?

– Тимофеевой племянник. Из области. Уж давно у ей живёт.

– На заработки приехал, – догадалась подружка.

– А зачем же ещё? Этот… как его… бабайтер!

– Гастарбайтер. Развелось их… А Тимофеева-то всё помирает?

– Да её нарочно не убьёшь.., Вон, смотри! Я же говорила! – они одновременно подняли головы. Шторы в окне на третьем этаже действительно сомкнулись.

– Всё, – довольно сказала первая. – Знать, встрела сваво голубка сизокрылого. Щас натешутся…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.